Я обнаружил, что заниматься психотерапией — значит постепенно все глубже и глубже проникать в мир людей, которых консультируешь, в мир совершенно разных личностей. Сначала было достаточно одного сеанса в неделю, потом наша работа начала требовать двух, трех, четырех сеансов в неделю. Это отражало наше растущее понимание того обстоятельства, что цели, которые мы преследуем, — это существенные изменения в жизни; силы, с которыми мы боремся, глубоко укоренены; работа по распутыванию паттернов, складывавшихся на протяжении всей жизни, к прорыву к новым возможностям является самым грандиозным делом из всего, что я и люди, с которыми я работаю, когда-либо выполняли.

Увлеченность другими разнообразна: я встал на путь, ведущий меня за пределы привычных отношений в моих попытках быть открытым и искренним, в попытках вызвать изменения в других, в стремлении быть большим целителем, чем один человек может быть для другого, и — глубоко подо всем этим — в попытках преодолеть расщепление в самом себе, помогая своим пациентам справиться с таким же расщеплением в них самих.

Так накапливались знания о человеческом опыте, и постепенно стала проясняться цена моей двойной жизни. Мои попытки поделиться этим растущим пониманием дома были восприняты как хвастовство растущими профессиональными успехами и не были оценены. Я обратился к психоанализу и провел многие часы на кушетке, пытаясь выявить свою двойственность и избавиться от нее, пытаясь оправдать или скрыть ее. Анализ кончился безрезультатно, двойственность стала еще болезненнее, чем раньше, и больше, чем раньше, беспокоила мои мысли.

Груз этой двойственности сильнее всего давил на меня дома, в семье. Это служило постоянным противоречием моей возрастающей искренности с другими, и я чувствовал себя виноватым и отвергаемым. Я чувствовал, что в моем браке принимают только мое «правильное» Я. Поэтому конец был предрешен. Мы действительно любили друг друга — в той степени, в какой действительно знали друг друга, — и поэтому разрыв больно ранил нас обоих. Она была хорошей женой, насколько я могу об этом судить, а я — хорошим мужем и отцом в своих собственных глазах (очевидно, этот образ был искаженным). Но мы не могли больше быть вместе, во всяком случае, я не знал, как этому помочь. Как можно более мягко, но все же с неизбежной жестокостью я расстался с домом на холме и со спутницей, с которой делил так много и с которой никогда не мог бы чувствовать себя целостной личностью. Я оставил двух взрослых детей, которых так мало знал и которые так мало знали меня. Я пытался быть для них всем тем, чем не был для меня отец — финансово состоятельным, известным и уважаемым в обществе, — но я не знал, как быть с ними самим собой.

Теперь наступило время перемен, время исцеления и надежды на новую жизнь. Тайное Я больше не было тайным. Я нырнул в море стыда и обнаружил, что не утонул. В новых отношениях я постепенно осмеливался показать все больше и больше истинного Я и обнаружил, что меня принимают. В новом браке я открыл, какой извращенной была моя потребность скрывать свою внутреннюю жизнь, насколько я принимал за нечто само собой разумеющееся свою отдельность. Но эта женщина разделяла мои убеждения и, как и я, ценила полноту и поддерживала меня в моих попытках достичь целостности. Мы удочерили девочку, для которой я был намерен стать настоящим отцом, а не просто средством материального обеспечения. Мы вступили в союз еще с шестью семьями и переехали в другую область, чтобы попробовать жить более независимо и лучше поддерживать друг друга. И старое расщепление уменьшилось.

Оно прошло, излечился ли я от него? Стал ли я, наконец, «правильным»? Нет, нет — ответ на оба вопроса. Оно не прошло; расщепление все еще со мной — хотя и значительно меньшее по сравнению с тем, что было. Я исцеляюсь и открываю самого себя и исцеляюсь немного больше. Я оставил попытки быть правильным; я хочу попытаться быть самим собой.

На протяжении всей этой книги я пытался сформулировать одно фундаментальное послание. Мне кажется, самое важное послание, какое я получил за все годы своей жизни и работы. Но им труднее поделиться, чем всеми остальными уроками, которые жизнь мне преподнесла. Я снова и снова обнаруживаю, что те, с кем говорю, имеют другую точку зрения на то, что важнее и значительнее всего. Этот фундаментальный жизненный урок настолько крепко спаян с самыми привычными и знакомыми вещами, что на него трудно указать и трудно различить его.

В этой главе, подводя итог тому, что я считаю самым важным из всего, о чем пытался рассказать, я хочу подчеркнуть значение нашего утраченного чувства, внутреннего осознания, которое позволяет каждому из нас жить более полно и с истинным пониманием своей уникальной природы. Я хочу поговорить о том, как важно это осознание для более подлинной жизни, и еще я хочу поговорить о своем убеждении, что это утраченное чувство есть прямой путь к наиболее глубокому постижению смысла бытия и Вселенной. Разумеется, все это высокие слова, но я верю в них буквально.

Попытка быть самим собой оказывается почти такой же трудной, как попытка быть тем, чем я должен быть. Но постепенно это получается все лучше и лучше. Все, кто приходил ко мне за помощью — Кейт и Хол, Дженнифер и другие, — все терпеливо учили меня. Я вновь и вновь видел, как жизнь человека переворачивается, когда он начинает открывать для себя свое внутреннее осознание, начинает обращать внимание на свои собственные желания, страхи, надежды, намерения, фантазии. Так много людей делают то же самое, что делал я, — пытаются диктовать то, что должно происходить, вместо того, чтобы открывать подлинный поток своих переживаний. Диктовать таким образом — это путь к смерти, который убивает спонтанность нашего существования. Только внутреннее осознание делает возможным истинное бытие, и только оно является единственным руководителем на моем пути к подлинной жизни.

Меня никогда не учили прислушиваться к своему внутреннему чувству. Наоборот, меня учили слушаться внешнего — родителей, учителей, вожаков бойскаутов, профессоров, начальников, правительство, психологов, науку — из этих источников я брал инструкции, как мне прожить мою жизнь. Те требования, которые шли изнутри, я рано научился рассматривать как подозрительные, эгоистичные и безответственные, как сексуальные (ужасная возможность) или как неуважительные по отношению к матери (если не хуже). Внутренние побуждения — и с этим, кажется, согласны все авторитеты — являются случайными, ненадежными, подлежащими немедленному строгому контролю. Вначале этот контроль должны осуществлять взрослые, но если бы я был правильным человеком (вот оно, опять), со временем я смог бы сам выполнять функции надзирателя, как будто родитель, учитель или полицейский находятся прямо здесь (как оно и есть), в моей голове.

Так что теперь, когда я стал пытаться прислушиваться к себе, так много станций подают сигналы одновременно, что трудно различить среди них свой собственный голос. Я бы даже не знал, что у меня есть этот голос, если бы тысячи часов, которые я потратил на выслушивание своих пациентов, не продемонстрировали мне наглядно, что он существует в каждом из нас, и наша задача вернуть себе это врожденное право внутреннего голоса, которое было частично или полностью подавлено. Так я пришел к убеждению, что даже у меня есть это внутреннее чувство, руководящее мной внутреннее знание.

Все это очень хорошо, может сказать читатель, но разве эти люди, которых вы называете вашими учителями, не были невротиками и серьезно неуравновешенными? Только тот, кто не совсем в порядке, вынужден прибегать к столь интенсивной терапии или так бурно реагирует на то, что там происходит, верно? В конце концов, мы — большинство из нас — не настолько привязаны к своему доктору, что думаем, будто весь мир рухнет, если мы останемся без него; мы не ломаем мебель, не кричим, не делаем тех странных вещей, которые делали эти люди. Как вы можете переносить то, что узнали от этих людей, на других — здоровых?