И знал Третьяков, что говорить ему столько, сколько будут двигаться. Он тоже был бойцом, и тоже его вот так сгоняли, а он заходил с другой стороны и, как только не видел командир, опять влезал на пушку, потому что хотел спать, а спать сидя лучше, чем на ходу. Но сейчас не кто-то другой, кого в душе чертыхать можно, отвечал за него, а он сам командовал людьми и отвечал за них и потому приказывал сгонять сонных бойцов. И Паравян неохотно шёл выполнять.

Никого из них, кроме все того же Паравяна, не знал он ни в лицо, ни по фамилиям. Он вёл их, они шли за ним. Он и в своём-то взводе управления ещё никого не успел узнать. Дело было перед самым обедом, вызвали в штаб командира отделения разведки Чабарова, который заменял убитого командира взвода, приказали сдать взвод ему, лейтенанту Третьякову. Чабаров, старый фронтовик, глянул на девятнадцатилетнего лейтенанта, присланного командовать над ним, ничего не сказал, повёл к бойцам.

Весь взвод, все, кто в этот момент не находился на наблюдательном пункте, рыли за хатой щели от бомбёжки: не для себя рыли, для штаба дивизиона. Над стрижеными головами, над мокрыми подмышками, над втянутыми от усилия животами взлетали вразнобой и падали кирки. В закаменелой от солнца земле кирка, вонзаясь, оставляла металлический след и вновь взлетала, блещущая, как серебряный слиток.

Освещённые солнцем солдатские тела даже после целого лета были белы, только лица, шеи и кисти рук чёрные от загара. И все это были молодые ребята, начинавшие наливаться силой: за войну подросли в строй, только двое, трое — пожилых, жилистых, с вытянутыми работой мускулами, начавшей обвисать кожей. Но особенно один из всех — выделялся, мощный, как борец, от горла до ремня брюк заросший чёрной шерстью; когда он вскидывал кирку, не ребра проступали под кожей, а мышцы меж рёбер.

Пройдя взглядом по этим блестевшим от пота телам, увидел Третьяков у многих отметины прежних ран, затянутые глянцевой кожицей, увидел их глазами себя: перед ними, тяжело работавшими, голыми по пояс, стоял он, только что выпущенный из училища, в пилотке гребешком, весь новый, как выщелкнутый из обоймы патрон. Это не зря Чабаров вот таким представил его взводу, нашёл момент. И не станешь объяснять, что тоже побывал, повидал за войну.

После уж, когда подошло время за обедом идти, построил Чабаров взвод, с оружием, с котелками в руках, подал список, собственноручно накарябанный на бумаге. А сам, подбористый, коренастый, широкоскулый, с коричневым от загара лицом, в котором ясно различалась монгольская кровь, стал правофланговым, всем видом своим давая понять, что дисциплину он уважает, а его, нового командира взвода, пока что уважать обождёт. И вот взвод стоял, глядел на него, а на листе бумаги были перед Третьяковым фамилии.

— Джеджелашвили! — вызвал он. Поразило, зачем два раза «дже», когда и одного было бы достаточно. И ещё успел подумать, что это, наверное, тот самый, заросший по горло чёрной шерстью.

— Я!

Из строя выступил светлый мальчик, морковный румянец во всю щеку, глаза рыжеватые, глядит весело: Джеджелашвили. А у того, борца, фамилия оказалась Насруллаев. И кого ни вызывал он из строя, ни одна фамилия как-то не подходила к человеку. Так и осталось у него на первых порах: список сам по себе, взвод сам по себе.

Этот его взвод увёл с собой командир батареи — оборудовать новый наблюдательный пункт, а он вёл пушки и огневиков Завгороднего, которого везли в прицепе. И уже сам не представлял толком, куда он их ведёт. К трём ноль-ноль пушки должны были стоять на огневых позициях, а они пока что и Ясеневки не проехали. «Там будет хутор Ясенивка чи Яблонивка, — сказал комбат, на стёртом сгибе карты пытаясь разобрать названия. — В общем, сам увидишь… От него вправо и вправо…» Но они шли и час и два часа, а никакого хутора не было видно, сколько ни вглядывался Третьяков при смутных отсветах ракет, в дожде приподымавших над передовой мокрый полог ночи. И, ужасаясь мысли, что он ведёт не туда, сбился, страшась позора, он делал единственное, что мог; не подавал вида, шёл тем уверенней, чем меньше уверенности было в нем самом.

Что-то зачернело наконец впереди неясно. Взошла ракета, и, присев, успел Третьяков разглядеть на фоне неба: какие-то сараи длинные, низкие, что-то ещё высилось за ними. Должно быть, тополя… Ракета погасла, сплошная сомкнулась темень.

Заторопившись, обрадованный, оскользаясь сапогами по размокшему чернозёму, он обогнал передний трактор, махнул трактористу рукой: за мной, мол. Все равно голоса не было слышно.

То, что он принял издали за сараи, оказалось вблизи батареей стодвадцатидвухмиллиметровых пушек. Увязанные, как возы, стояли сбоку дороги длинноствольные пушки с тракторами одна другой вслед. И оттуда уже шёл к нему кто-то в плащ-палатке. Подошёл, взял под козырёк, отряхнув капли с капюшона, подал мокрую холодную руку:

— Глуши моторы!

— Зачем глушить?

— Не видишь, что впереди?

Ничего ещё не различая, поняв только, что это не хутор, значит, не туда куда-то они вышли, Третьяков спросил:

— А Ясеневка тут должна быть, Ясеневка… До Ясеневки далеко?

Лицо человека, смутно различимое под капюшоном, показалось старым, сморщенным. Но на груди его, где плащ-палатка разошлась, воинственно блестели пряжки боевых наплечных ремней, надетых поверх шинели, тоненький ремешок планшетки пересекал их, и ещё болтался мокрый от дождя бинокль.

— Километров пять до неё будет.

— Как пять? Было четыре, мы уже два часа идём…

— Ну, может, четыре, — человек безразлично махнул рукой. — Взводный? Вот и я сам такой Ванька — взводный. У тебя стопятидесятидвух гаубицы-пушки? То же, что мои, один черт. Пятнадцать тонн вместе с трактором! А мост впереди — плечом спихнёшь.

Вместе пошли смотреть мост. От обеих батарей потянулись за ними бойцы. По мокрым, скользким брёвнам настила дошли до середины. Внизу то ли овраг, то ли пересохшее русло — и не разглядишь отсюда.

— А Ясеневка на той стороне?

— Что, Ясеневка? Ясеневка, Ясеневка… У тебя этот мост есть на карте? И у меня нету. — Раскрыв планшетку, взводный ногтем щёлкал по целлулоиду, под которым мутно различалась карта, рукавом шинели смахивал сыпавшийся сверху дождь. — На карте его нету, а он — вот он!

И для большей наглядности бил каблуком в бревна. Даже подпрыгнул на них. А вокруг стояли бойцы обеих батарей.

— На карте нет, значит, и на местности не должно быть. А раз он есть, на карту нанеси. Так я понимаю?

Он понимал правильно: на карту не нанесли, он воевать не обязан.

По откосу, вымочив колени о высокую траву, Третьяков сбежал под мост. Опоры из брёвен. Схвачены скобами наверху. Когда вот так снизу глядел, все это сооружение показалось ненадёжным.

В училище объясняли им, как рассчитать грузоподъёмность моста. Майор Батюшков преподавал у них инженерное дело. Черт его рассчитает сейчас, когда не видно ничего. А в уши назойливо лез голос взводного — не отставая, тот шёл за ним, в каждую опору бил кулаком:

— Вон они! Вон они! Разве ж выдержит такой гpуз? — И ногтем пытался уколупнуть — Она ещё и гнилая вся…

Как будто главней войны было сейчас убедить Третьякова.

Взошла ракета, не поднявшись над краем чёрной земли. Мутным светом налило овраг, и на нем всплыл мост: бревенчатый настил, люди под дождём. А они двое стояли внизу в траве. Остов грузовика валялся среди камней; по кабине, смятой, как жестянка, и мокрой сёк дождь. «Чего он меня убеждает?» — разозлился Третьяков. И за свою нерешительность остро возненавидев этого человека, полез наверх.

Он подошёл к первому орудию:

— Где трактористы?

Бойцы начали оглядываться, потом один из них, ближний, который оглядывался живей всех, назвался:

— Я!

Словно вдруг сам себя среди всех нашёл. Но не вышел вперёд, остался среди бойцов стоять: так он прочней себя чувствовал.

— Командиры орудий, трактористы, ко мне! — приказал Третьяков, тем отделяя их от батареи.

Один за другим подошли и стали перед ним шесть человек. Трактористов сразу отличить можно: эти все закопчённые.