Вячеслав Рыбаков.

Не успеть

Катастрофа

Жжение под лопатками я почувствовал, стоя за чаем. Духота и давка были страшные, и в первый момент я подумал, что это просто очередные струйки пота, сбегая по спине, на редкость едко бередят кожу. И далеко не сразу испугался. Слишком уж все с утра удачно складывалось, настроение ощущалось победоносное. День был у меня библиотечным, в институт я мог не идти и официально считался пребывающим в Публичке, в зале древних рукописей. На рассвете, еще по утреннему холодку, я успел отметиться в очереди за творогом. Ежась от зябкого ветра, зевая и сонно жмурясь, длинный хвост выстроился у магазина за час до открытия — каждый боялся оказаться вычеркнутым. Десятка полтора счастливцев, надеявшихся отовариться уже сегодня, добродушно переговаривались у самых дверей. «Еще не говорили, что забросили?» — «Высунулась, буркнула что-то, и опять заперлись…» — «Переспросить надо было!» — «Да разве успеешь, когда она сразу дверь захлопнула?» — «Детские творожники по тринадцать восемьдесят дадут. Я сам видел, как машину разгружали…» Какой-то пожилой, но молодящийся ферт, без сумки, без сетки, руки в брюки стоя рядом со мной и озирая смирную толчею, пробурчал громко:

— До чего со своей перестройкой страну довели!

Ему никто не ответил — не до того было.

— Восемьсот третий так и не пришел — я его помню, с усами с такими, в белой кепке!

— Загляните в окно, будьте любезны, масла там не видно на прилавке? Дама, дама! Загляните в окно! Мне не протиснуться…

К восьми тридцати я уже освободился. Очередь продвинулась на семнадцать человек — не слишком сильно, но меня это и устраивало: в таком ритме я надеялся ухватить как раз к той поре, когда жена с Кирей вернутся с дачи, а творог именно и был нужен Кире.

За чаем пришлось стоять уже внутри, в духоте. Касса то и дело рвала ленту, поэтому двигалось все медленно, и хвост рос и рос. Многие прижимали к ушам транзисторы. Шел очередной съезд, трансляция велась почти непрерывно, и Черниченко, ничуть не утративший пыла, бил наотмашь:

— …И что получается? Пекари стоят в аптеку, фармацевты стоят в булочную, рабочие и инженеры стоят и туда, и туда, и ничего нет, потому что никто не работает, а все только стоят! А раз ничего нет, то и очереди не двигаются!

Это была сущая правда. Люди слушали, затаив дыхание; какая-то старушка передо мной тихо плакала, утираясь зажатым в кулачишке пучком талонов. Поодаль застрекотала, заколотилась касса — все плотнее прижали транзисторы к ушам, с ненавистью глядя на источник шума, и облегченно вздохнули, когда механизм заскрежетал и вновь захлебнулся. Взмыленная, задерганная до багровости кассирша всплеснула руками, вскочила и выбежала из своей стеклянной конуры так, будто за нею гнались рэкетиры.

Я просунул руку за спину почесаться, промакнулся рубашкой и отчетливо почувствовал, что зудит не кожа, а под ней. Где-то в глубине меня.

И вот тут я похолодел.

Не помню, как отстоял. Дрожащей рукой кинул в сумку июньскую пачку, и даже то, что это оказался индийский, не смогло обрадовать или хотя бы несколько отвлечь меня. В голове билось: «Неужели? Неужели?!» Невозможно было так сразу поверить, но тоска уже накатила. По инерции, на ватных ногах я протолкался в сладкий отдел — симпатичные итальянские баночки с детским питанием громоздились изобильно, в несколько рядов, но сердце даже не дрогнуло надеждой. Для очистки совести я спросил, сам привычно стесняясь глупости вопроса:

— Свободно?

Продавщица замедленно зевнула и, моргая, сказала:

— Ток по рецеп.

Я так и думал. Рецепт-то у нас должен был быть, но третий месяц в поликлинику не завозили бланков, и розовые давно кончились. Обижало то, что пенсионерских оставалось еще навалом — бланки разных типов выделялись в равных количествах, хотя, если рассудить, ясно же, что у пенсионеров малолетних детей меньше, чем у работающих; но горздраву, или кому там, именно так втемяшилось в голову осуществлять социальную справедливость. Когда у нашего педиатра закончился рабочий день, я, полчаса прождав ее за пересыхающими, почти без почек кустами напротив поликлиники, вылетел ей вслед, догнал за углом, чтобы ее коллеги не увидели нас из окон, и попытался уговорить выписать рецепт на пенсионерском — она только поджимала губы и головой качала: любая ревизия заметит, премии лишат; а когда я, доведенный до отчаяния — Киря совершенно не лопал то, что мы с женой могли предложить, и в свои без малого три не набирал, а сбрасывал вес, — первый раз в жизни предложил, заикаясь, взятку, она посмотрела на меня с презрением и процедила: «А еще доктор наук!» Не знаю, что она этим хотела сказать. Жена, когда я отчитывался, предположила, что я пожалел на ребенка денег и мало посулил.

Я вывалился на улицу. Дело шло к полудню, солнце пекло, и от яркого, палящего света резало глаза. Зуд под лопатками усиливался, переходил в боль; я то и дело заламывал руку и оглаживал спину, выступы лопаток и отчетливо тянущуюся цепь позвонков — все было нормально, ни опухоли, ни упругости характерной, но это ничего не доказывало, рано. Боль говорила сама за себя. Сомневаться уже не стоило. И все-таки не верилось; просто не укладывалось в голове, что это случилось со мной.

Я стоял посреди тротуара, и меня толкали то идущие влево, то идущие вправо. Все неслись. А мне уже никуда не хотелось, никуда не надо было. Еще утром я собирался зайти после чая за бельем в прачечную — кажется, ее починили; потом проехаться по фотомагазинам в поисках фиксажа — жена обижалась, что я давно Кирю не щелкал; потом отметиться на баранину — к концу месяца должна была подоспеть моя очередь… а вечером, перекусив на углу Садовой — лоток «Медея» там, я видел, проезжая мимо, опять поставили, видимо, слух, что пирожки набивают мясом больных, не могущих улететь ворон, при расследовании не подтвердился — перекусив по-быстрому, действительно заскочить в Публичку и поработать до закрытия хотя бы часок. Работу-то мне никто не отменял, за нее деньги дают. Но теперь я уже не мог, просто не мог. Я стоял и равнодушно смотрел, как разгоряченная толпа выволакивает из «Золотого улья» двух вполне приличных молодых людей, крича:

— К вам приедешь, так хлеб только по прописке, а тут навалились наши вафли жрать!

— Нас в респуплике четыре миллиона, а вас в отном короде пять! — с легким акцентом пытался объяснить один из молодых людей. — Мы вас не оппъетим!

— Да вы китайцев обожрете, не подавитесь!

Какой-то старичок, проходивший мимо и сразу все понявший — в руке у него была большая сумка, а на груди потертого, засаленного пиджака жарко желтела звезда Героя, и он, настроенный на внеочередное отоваривание, оказался способен мыслить по-государственному, — закричал, надрывая свой фальцет и очевидно сострадая:

— Не надо! Не надо так грубо, они же отделятся!

Но только подлил масла в огонь.

— Мы первей сами отделимся на хрен!

— Остошизело паразитов умасливать!

— Пускай катятся к ерзаной матери!

До рукоприкладства, однако, не дошло. Бедняг просто оттеснили подальше от дверей магазина и утратили к ним интерес. Они отряхнулись.

— Русское пыдло, — вполголоса сказал один, поправляя галстук и затем проверяя бумажник.

— Прокнившая импе-ерия, — хмуро сказал второй, проверяя бумажник и затем поправляя галстук.

— Одну пачку я все же успел схватить, — сообщил первый, перейдя на свой нежный, с эластично приплясывающими звуками язык. Приятель хлопнул его по плечу, и они медленно, с достоинством потерялись в толпе.

Я снова заломил руку за спину — и ощутил.

Ниже левой лопатки перекатывался под пальцами едва уловимый плоский желвачок. Сгусточек.

Винг-эмбрион.

То, что только под левой, ни о чем не говорило. Через полчаса завяжется и под правой. Боль будет нарастать. Потом, когда эмбрионы укоренятся, разодрав плотно лежащие друг на друге ткани, она поутихнет, а между двумя стремительно распухающими лопаточными узлами пробежит тонкий стебель перетяжки, перехлестнет позвоночник — и тогда, при взаимоподпитке зародышей, процесс пойдет еще интенсивнее…