Молодой человек в овчиной накидке подошел к входу. Ворот нет; только оклад из массивных, потемневших от времени брусьев.

С перекладины на сыромятных веревках свисает глубокая бронзовая чаша. Он взял из подставки посох и ударил, сильно. Густой гудящий звук заколыхался, словно круги на воде; откуда-то издали донесся низкий ответный гул… Громадное дерево будто дремлет; в развилках ветвей, на узлах коры и старых птичьих гнездах повис снег. А вокруг на поляне — алтари, стоят тут уже много столетий.

Это самый древний оракул Греции. Его сила пришла от египетского Аммона, отца всех оракулов, в незапамятные времена: Аполлон еще не пришел в Дельфы, а Додона уже говорила…

Ветер, до сих пор ровно тянувший по верхним ветвям, вдруг резко нырнул книзу — и впереди раздался новый звук. Лязг?.. Звон?.. Там на мраморной колонне бронзовый мальчишка, в руке его плеть с хвостами из бронзовых цепочек. Ветер пошевелил их, и они ударили по бронзовому барабану-котлу, вроде тех что бывают в театрах иногда. Звук — грому подобен! А вокруг священного дерева стоят на треногах бронзовые раковины, и гром этот заметался между ними, затухая словно раскаты после удара… Не успел он угаснуть, как новый порыв ветра снова пошевелил плеть… Из каменного домика за деревом высунулись, щурясь, несколько седых голов.

Александр улыбнулся, как бывало в бою, и шагнул к гудящему святилищу. Снова порыв ветра, снова поднялся и угас звенящий гул… Вернулась прежняя шелестящая тишина.

Из крытой соломой каменной хижины появились, бормоча что-то, три бабуси, в изъеденных молью меховых плащах. Голубки, служительницы оракула. Когда пошли через расчищенную от снега площадку, стало видно, что хоть лодыжки у них закутаны в шерстяную ветошь — ступни босые. Они силу свою извлекают из касания с землей, и не должны терять его никогда; таков закон святилища.

Одна старуха — крепкая, костистая; вид такой, словно всю жизнь мужскую крестьянскую работу делала… Вторая — низенькая, круглая; но сурово торчит вперед нижняя губа, и колючий острый нос… Третья — крошечная, скрюченная; иссохшая и побуревшая, словно кожура старого желудя. Про нее говорят, что родилась в тот год, когда умер Перикл!..

Кутаясь в свои меховушки, они озирались вокруг, то и дело возвращаясь удивленным взглядом к этому единственному пилигриму. Высокая что-то шепнула толстой… Самая старая засеменила вперед на иссохших птичьих ножках, подошла и потрогала его пальчиком, как любопытный ребенок. Глаза ее были закрыты белесой пеленой, почти слепа.

— Как хочешь вопросить ты Зевса и Диону? — заговорила толстая. Голос резкий, хоть и слышна в нем осторожность напряженная… — Нужно тебе имя бога, кому принести ты должен жертву свою, чтобы исполнилось желание твое?

— Я буду говорить только с богом. Дайте чем и на чем тут у вас пишут.

Высокая наклонилась к нему с неуклюжей сердечностью. Она двигалась, как животное на ферме, и пахла так же.

— Да, да… Никто кроме бога не увидит… Но в двух кувшинах разные жребии: в одном боги, кого молить будешь, а в другом «Да» или «Нет». Какой из них вынести тебе?

— Да или нет.

Старая все еще сжимала в крошечном кулачке складку его плаща, с уверенностью ребенка, который не сомневается во всеобщей любви. И вдруг пропищала снизу, где-то от его живота:

— Ты поосторожней со своим желанием-то! Поосторожней…

Он наклонился к ней и тихо спросил:

— Почему, матушка?

— Почему? Да потому что бог-то тебе даст всё что ни попросишь!

Он положил руку ей на голову — крошечную скорлупку под шерстяным платком — и, гладя ее, посмотрел в черную глубину дуба. Две другие переглянулись молча.

— Я готов, — сказал он.

Они пошли в низкий храм возле их жилища; старая ковыляла позади, скрипя какие-то путаные распоряжения, как каждая прабабушка, что забирается на кухню, чтобы мешать работать всем остальным. Слышно было, как они суетятся и ворчат внутри… Так в харчевне бывает, если врасплох нагрянет гость, кого выгнать нельзя.

Громадные древние ветви простирались над ним, расщепляя бледное солнце. Ствол складчат и ребрист от возраста; из трещин выглядывают обеты, засунутые богомольцами так давно, что кора почти поглотила их… Некоторые изъедены червями, тронуты гнилью… Сейчас зима: не видно, что часть сучьев уже омертвела; но первый росток этого дуба пробился из желудя еще при Гомере; ему уже недолго осталось жить.

В дуплах и в маленьких домиках, прибитых там и сям к стволу, где расходятся ветви, сонно воркуют, постанывают священные голуби; сидят нахохлившись, взъерошив перья, прижавшись друг к другу от холода… Когда он подошел вплотную, один из них вдруг курлыкнул громко…

Снова появились женщины. Высокая несла низкий деревянный столик; круглая — древний черно-красный кувшин. Они поставили кувшин на столик под деревом, а старая вложила ему в руки полоску свинца и бронзовый стилос.

Он положил полоску на старый каменный алтарь и начал писать, сильно нажимая на стилос; глубокие буквы засверкали серебром на тусклом свинце. «С БОГОМ И УДАЧЕЙ. АЛЕКСАНДР ВОПРОШАЕТ ЗЕВСА И ДИОНУ: СБУДЕТСЯ ЛИ ТО, ЧТО Я ЗАДУМАЛ? » Свернув полоску, чтобы спрятать слова, он бросил ее в кувшин. Ему рассказали, что делать, еще до того как пришел сюда.

На кувшине жрица нарисована; стоит, воздев руки… Высокая встала точно в такой же позе; и обратилась к богу на каком-то чужом наречии. Гласные звуки протяжны, будто воркованье голубиное… Вот один голубь ответил, потом остальные — словно тихо забормотал весь дуб… Александр стоял и смотрел, неотрывно думая о желании своем. Высокая сунула руку в кувшин и начала что-то нащупывать… Старая подошла к ней, ухватила за плащ и заверещала, пронзительно, словно обезьяна:

— Это мне обещано!.. Мне!..

Высокая отодвинулась, украдкой глянув на него; толстая кудахнула, но не шевельнулась; а старая выпростала из-под плаща руки-щепочки, ухватилась за кувшин, будто горшок на кухне чистить собралась, и полезла внутрь. Послышался стук дубовых кубиков; на них жребии написаны.

Всё это время Александр стоял, не сводя глаз с кувшина. Там, на красном фоне, напряженно застыла черная жрица, подняв руки ладонями вперед; а у ног ее черная змея обвивала ножки черного стола.

Змея изображена искусно и сильно, вскинула голову как живая. А стол низенький, не выше кровати; ей легко забраться на него… Это же домашний змей, он какую-то тайну знает!.. Пока старушка бормотала и ворошила кубики, Александр напряженно хмурился, пытаясь проследить назад — в темноту, из которой оно выползло вдруг, — непонятное ощущение какой-то давней ярости, какой-то ужасной раны, какого-то смертельного и не-отмщенного оскорбления… И вот возник образ: он снова стоял лицом к лицу с врагом-гигантом. Короткий стон он подавил почти сразу; облачко пара изо рта разошлось в воздухе — и всё, нет больше дыхания. Зубы и пальцы стиснулись сами: память раскрылась и кровоточит…

Старая жрица разогнулась, держа в запачканной ручонке смятый свинец и два деревянных жребия. Другие бросились к ней — и зашипели на нее, словно няньки на ребенка, сделавшего по незнанию что-то неприличное: ведь по закону должен быть только один, тот что ближе к свинцу!.. Она вскинула голову — спину разогнуть не могла — и строго сказала вдруг помолодевшим голосом:

— Назад! Я сама знаю, что делать!

В этот момент стало видно, какой красавицей была она когда-то.

Она оставила свинец на столе и подошла к нему, протянув руки; в каждой по жребию.

— Это желание твоих мыслей… — Она раскрыла правую ладонь. — А это желание сердца твоего. — Раскрыла левую.

На обоих кубиках из почерневшего дерева было вырезано «Да».