Но перемены и власть имели цену, которая Рубинштейну нравилась все меньше и меньше. Не то чтобы он видел какие-нибудь альтернативы, но люди привыкли к пастушьему кнуту отеческой церкви и благодушной диктатуре маленького папочки, герцога Политовского. Привычки дюжин поколений не опрокинуть в одночасье, а омлет не приготовить, не разбив сколько-то яиц.

У Бури был один роковой недостаток: он не был человеком насилия. Он ненавидел и презирал обстоятельства, которые заставляли его подписывать ордера на арест и принудительную выгрузку. Революция, которую он столь долго воображал себе, была деянием славным, не омраченным грубой силой, и реальный мир – с его закоснелыми учителями-монархистами и фанатиками-священниками – разочаровывал его неимоверно. Чем больше вынужден он был поганить свои идеалы, тем сильнее росла в нем внутренняя боль, тем сильнее было его горе, и тем сильнее ненавидел он людей, которые заставляют его совершать такие мерзкие, экстремистски-кровавые действия. Постепенно эти люди становились зернами в мельнице революции и заготовками скальпелей, что кололи его совесть и не давали ему по ночам спать, заставляя планировать новую волну чисток и принудительных выгрузок.

Он был погружен в заботы, забыв об окружающем мире, подавленный и еще сильнее загоняющий себя в это состояние той работой, которую он всегда хотел делать, но даже не представлял, как она будет ужасна, – и тут с ним заговорил голос:

– Буря Рубинштейн!

– Что?

Он поднял глаза чуть ли не виновато, как мальчишка, которого на уроке застукал за посторонними делами строгий школьный учитель.

– Говорить. Мы. Нужно.

Та штука, что сидела в кресле напротив него, была такой кошмарной, что он несколько раз моргнул, пока смог сфокусировать на ней глаза. Эта тварь была безволосая, розовая, больше человека, с толстыми ногами, мощными лапами, с рубиновыми глазками – и четырьмя большими желтеющими клыками, как резцы у крысы размером со слона. Глазки таращились на него с неприятной разумностью, а тварь возилась с со странной сумкой, свисающей с ремня, – другой одежды на ней не было.

– Говорить. Ты будешь говорить. Мне.

Буря поправил пенсне и прищурился.

– Кто вы такой и как сюда попали?

«Я слишком мало спал, – тихо забормотала половина его разума, – знал ведь, что от кофеина в таблетках в конце концов так и будет».

– Я. Сестра Стратагем Седьмая. Я из монофилетического таксона Критиков. Теперь говори со мной.

Выражение крайней озадаченности легло на небритое лицо Рубинштейна.

– Я вас казнил на прошлой неделе?

– Я очень в этом сомневаюсь.

Горячая вонь капусты, гниения и земли ударила в лицо Рубинштейна.

– Ну ладно. – Он откинулся назад в легком головокружении. – А то противно было бы думать, что схожу с ума. Как вы проникли сюда мимо охраны?

Тварь в кресле уставилась на него. Неприятное было ощущение, будто на тебя прикидывает петлю палача какая-то колбаса с пастью саблезубого тигра-людоеда.

– Ваша охрана. Не есть разумные существа. Нет интенциональной позиции. Теперь рано, вы усвоите урок не верить неразумной охране при распознавании угроз. Я сделала себя безвредной в их… у вас нет слова для этого понятия.

– Понимаю. – Буря рассеянно потер лоб.

– Нет, не понимаете. – Сестра Седьмая усмехнулась Рубинштейну, и он отпрянул прочь от двадцатисантиметровых клыков, коричневато-желтых и способных разгрызть бетон. – Не задавай вопросов, человек. Я спрашиваю: вы – разумны? Свидетельства противоречивы. Только разумные существа создают искусство, но ваши работы не необычны.

– Я не думаю… – Он остановился. – Что вы хотите знать?

– Вопрос. – Тварь в кресле так же продолжала улыбаться. – Вы спросили. Вопрос. – Она покачивалась из стороны в сторону, слегка подергиваясь, и Рубинштейн начал осторожно нащупывать под столом кнопку, включающую тревожный звонок в караульной. – Хороший вопрос. Я суть Критик. Критики за Фестивалем много-много жизней летают. Мы приходим Критиковать. Первое, что я хочу знать: я Критикую сапиенсов? Или только представление марионеток в театре теней на стене пещеры реальности? Зомби или зимбо? Тени разума? Развлечение Эсхатона?

Холодок бегал про спине Рубинштейна вверх и вниз.

– Я думаю, что я – сапиенс, – сказал он осторожно. – Конечно, я бы так сказал, даже если бы не был им? Ваш вопрос не может иметь ответа. Тогда зачем его задавать?

Сестра Седьмая наклонилась вперед.

– Ваш народ ни о чем не спрашивает, – прошипела она. – Пища? Да. Оружие? Да. Мудрость? Нет. Начинаю думать, что вы не сознаете себя, не спрашиваете.

– А о чем спрашивать? – пожал плечами Буря. – Мы знаем, кто мы и что делаем. Чего нам хотеть – философии пришельцев?

– Пришельцы хотят вашей философии, – указала Сестра Седьмая. – Вы даете. Не берете. Оскорбление Фестиваля. Зачем? Первичный интеррогатив!

– Не уверен, что правильно понял. Вы жалуетесь, что мы ничего не требуем?

Сестра Седьмая хлопнула пастью в воздухе, лязгнув клыками.

– Подтверждение! Цитата: «Показателем жизнеспособности постиндустриальной экономики дефицита является переход от экономики косвенного уровня, использующей маркеры обмена товарами и услугами, к экономике древовидной структуры, характеризующейся оптимальным распределением производственных систем в согласии с итерированной дилеммой заключенного «зуб-за-зуб». Деньги суть симптом нищеты и неэффективности». Конец цитаты. «Манифест марксистов-гилдеристов», глава вторая. Почему вы не выполняете?

– Потому что наш народ в массе своей к этому еще не готов, – ответил Буря без обиняков. Напряжение в спине стало проходить. Если эта уродина хочет обсуждать революционную диалектику, уж я-то маху не дам! – Когда мы построим посттехнологическую утопию, все будет так, как вы говорите. Но сейчас нам нужна руководящая партия, чтобы вести наш народ к полному пониманию принципов идеологической корректности и постэкономической оптимизации.

– Но марксизм-гилдеризм и демократическое экстропианство – это анархистская эстетика. Зачем же руководящая партия? Комитет? Революция?

– Да потому что традиции такие, черт побери! – взорвался Рубинштейн. – Мы этой вот революции ждали больше двухсот лет! А до того – двести лет ждали первой революции, вот так у нас делается. И получается! Так отчего нам и дальше так не действовать?

– Разговоры о традиции в самый разгар Сингулярности. – Сестра Седьмая завертела головой, разглядывая в окнах туманный вечерний дождь. – Недоумение максимизировано. Непонимание, что сингулярность есть обрыв всех традиций? Революция необходима. Демонтировать старое, торжественно внедрить новое. Ранее сомневалась в вашей разумности. Теперь сомневаюсь в наличии безумия, разумности не сомневаюсь. Только разумные организмы могут демонстрировать суперлативную иррациональность!

– Вот это может быть и верно. – Рубинштейн осторожно уже в третий раз нажал под столом кнопку тревоги. Какого черта она не работает? – Но чего вы здесь от меня хотите?

Сестра Седьмая обнажила зубы в ухмылке.

– Я прихожу приносить Критику. – Рубиновые вытянутые глаза уставились на Рубинштейна. Критикесса резко встала, под коричневой грязной кожей дрогнула рябь мускулов. На голове поднялась венчиком бахрома рыжеватых волос. – Твои охранники не ответят. Я Критикую. Ты идешь со мной. Немедленно!

* * *

В боевой рубке «Полководца Ванека» было тихо и спокойно по сравнению с почти паникой возле Прииска Вольфа, и все же никто бы не сказал, что это мирный рейс. Нет, ведь Илья Муромец стоял в глубине рубки, пристально за всем наблюдая. Старик заглядывал не менее двух раз в сутки – просто кивал от дверей, но все замечали, что он здесь. Иногда даже адмирал присутствовал, мрачно и молча глядя из своего инвалидного кресла – воспоминанием о предыдущей войне.

– Возможность финального маневра через час, – доложил рулевой.

– Так держать!

– Есть так держать. Разведка? Ваша подача.