И хотя мне было страшно, что на сей раз молебны служат с грехом на сердце, и я стыдилась пречистого лика Будды, тем не менее, на двадцать седьмой день богослужений болезнь государя пошла на убыль, а на тридцать седьмой день молебны закончились, и настоятель покинул дворец.

— На какой же счастливый случай отныне мне уповать? — говорил он. — Пыль покроет место у алтаря, где я читаю молитвы, священный огонь, что я возжигаю пред ликом Будды, угаснет, развеется навсегда, ибо я стал пленником пагубной земной страсти… Если ты любишь меня так же сильно, как я тебя, облачись в рясу, затворись где-нибудь в глуши гор, живи, не ведая страстей и страданий в сем быстротечном, непостоянном мире… — Так говорил он, но мне казалось — это, пожалуй, уж чересчур! Мне было жаль его, когда, расставаясь со мной, он встал, и рыдания его сливались с колокольным звоном, возвестившим наступление утра. «Когда он успел научиться столь искусным любовным речам?» — невольно дивилась я, глядя, как рукав-запруда бессилен задержать поток его слез, и тревожилась, как бы люди не проведали его тайну, как бы не пошла дурная слава о настоятеле… Итак, молебны закончились, настоятель уехал, а мне стало еще печальнее на сердце.

В девятую луну, в новом храме при дворце на Шестой дороге состоялся пышный праздник Возложения цветов на алтарь; на праздник пожаловал прежний император Камэяма.

Женщины, взволнованные, старались перещеголять друг друга нарядами, готовясь предстать перед Камэямой. Но для меня все эти торжества были лишь поводом для печали, я стремилась только к уединению. Когда Возложение цветов окончилось, оба государя уехали в загородную усадьбу Фусими, на «грибную охоту». Там, в пирах и забавах, они провели три дня, после чего снова возвратились в столицу.

Министр Коноэ тоже должен был ехать с ними, но что-то помешало ему, и он прислал государю письмо-стихи:

В благоденствии дивном
да продлится твой век, государь!
Вознесись же над нами,
как сосна молодая, чьи ветви
осеняют гору Фусими.

Государь ответил:

Над Фусими-горой
вековые могучие сосны -
с незапамятных лет
государева древа ветви
осеняют страну Ямато…

В позапрошлом году, в седьмую луну, я недолгое время жила дома. И перед возвращением во дворец заказала некому мастеру изготовить для меня веер. Я послала ему палочки из камфарного дерева и бумагу, всю в мелких золотых блестках, посредине бледно-голубую, по краям — белую; на этой бумаге я нарисовала только воду, ничего больше, и на этом фоне написала белой краской всего два иероглифа — «Струйка дыма…». Дочка мастера увидела мой заказ, и так как она тоже была незаурядной художницей, то на поверхности, изображавшей воду, нарисовала поле, заросшее осенними травами, и написала стихотворение:

Не забудь же красу
неба Нанивы[59] ночью осенней,
хоть в заливе ином
доведется тебе, быть может,
любоваться полной луною!…

Рисунок этот отличался от моей манеры расписывать веера, и государь принялся настойчиво расспрашивать: «Какой это мужчина подарил тебе на память сей веер?» Мне вовсе не хотелось, чтобы он в чем-то меня заподозрил, и притом — понапрасну, и я рассказала все как было. И тут, восхищенный красотой рисунка, он вдруг загорелся необъяснимой страстью к этой юной художнице, которую и в глаза-то не видел, и с тех пор в течение добрых трех лет то и дело приступал ко мне с требованием непременно свести его с этой девушкой. Не знаю, как ему удалось ее разыскать, но в этом году, в десятый день десятой луны, под вечер, она должна была наконец прибыть во дворец. Весьма довольный, государь облачался в нарядное одеяние, когда тюдзё Сукэюки доложил:

— Особа, о которой вы изволили распорядиться, пожаловала, согласно вашему приказанию.

— Хорошо, пусть подождет, не выходя из кареты, возле беседки над прудом, у южного фасада дворца, со стороны проезда Кёгоку! — отвечал государь.

Когда пробил первый вечерний колокол, эту девицу, о которой он мечтал целых три года, пригласили войти. В тот вечер на мне было двойное нижнее одеяние — зеленое и оранжевое, лиловой нитью на нем были вышиты побеги плюща, поверх я надела прозрачное темно-красное одеяние и алую парадную накидку. Как обычно, государь приказал мне проводить девушку, и я пошла за ней к подъезду, где стояла карета. Когда она вышла из кареты, весь ее вид, начиная с громкого шуршания ее одежд, показался мне сверх ожидания вульгарным. «Ну и ну!…» — подумала я. Я провела ее, как всегда, в небольшую комнату рядом с жилыми покоями государя — сегодня это помещение было убрано и украшено особенно тщательно, воздух благоухал заботливо подобранными ароматическими курениями. Платье девушки было сплошь заткано рисунком, изображавшим огромные веера, поверх него — двойное косодэ на зеленоватом исподе и алые шаровары-хакама, причем все это топорщилось от крахмала и торчало сзади горбом, точь-в-точь как заплечный мешок для подаяний у монаха со святой горы Коя [60] … Видно было, что этот наряд для нее непривычен и она чувствует себя неловко' в таком убранстве. Лицо у нее было красивое, нежное, черты четкие, правильные, поглядеть — так красавица, но все-таки благородной девицей не назовешь… Высокая, в меру полная, светлокожая… Служи она во дворце, вполне могла бы быть главной дамой на церемонии августейшего посещения Государственного совета — если, конечно, причесать ее подобающим образом, — и нести за государем его меч.

— Она уже здесь! — сообщила я, и государь появился в кафтане, затканном хризантемами, и в широких хакама, распространяя на сто шагов вокруг благоухание ароматических курений, которыми был пропитан его наряд. Аромат этот, сильный до одурения, носился в воздухе, проникая даже ко мне, за ширму.

Государь обратился к девушке, и та, без малейшего смущения, бойко отвечала и болтала в ответ. Я знала, что такая развязность не в его вкусе, и мне невольно стало смешно. Меж тем уже наступила ночь, и они улеглись в постель. Как всегда, я обязана была находиться рядом с опочивальней. А дежурным по дворцу в эту ночь был не кто иной, как дайнагон Санэканэ Сайондзи…