Летом в Русме хорошо.

Хорошо и в мае, который уже-почти-лето, и в сентябре, который еще-почти-лето.

Все остальное время в Русме такая тоска, что хочется повеситься, но непременно лицом к стене, чтобы не видеть бескровного, измученного зимой заоконья.

А еще в Русме с ними постоянно живет отец.

Его мать переехала с ними. К ней нужно обращаться «бабушка», но Оля упрямо зовет эту чужую незнакомую старуху бабой Леной. Летом и ранней осенью баба Лена ходит по местным лесам, принося огромные корзины с грибами. Зимой каждое утро методично обходит Русму. Однажды Димка с Олей тайком увязались за ней. Старуха шла час, два – и ни разу не остановилась, пока не сделала круг и не вернулась домой.

– У нее внутри механизм, – диагностировал Синекольский. – Она сконструированная. Спроси у отца, не заводит ли он ее по утрам.

– Дурак ты, – сказала Оля.

Однажды она принесла старухе ужин: мама задержалась на работе, отца не было, они остались дома вдвоем. Елена Васильевна сидела на стуле, размеренно дыша и уставившись перед собой.

– Баба Лена?

Та откликнулась не сразу. Коротко стриженная голова медленно повернулась к двери.

– Ты кто? – спросила старуха. И, не дав Оле времени ответить, продолжала ровным, лишенным выразительности голосом: – Подойди ко мне. Подойди ко мне.

Оля автоматически сделала шаг к бабушке, держа перед собой поднос, и остановилась. Что-то смутило ее. Не то странное механическое удвоение призыва, не то безучастность, с которой старуха позвала ее.

– Где ты? – сказала старуха. – Я не знаю, где ты.

Выцветшие голубые глаза смотрели прямо на Олю. Старуха видела ее! Живой, осмысленный, голодный взгляд тянул к себе с такой силой, что засосало под ложечкой.

– Я поднос на стол поставлю, – тихо сказала Оля.

– Сука, – очень ровно сказала Елена Васильевна и начала подниматься – громоздкая, неповоротливая, жуткая. – Ты никуда не пойдешь. Знаешь, что мы с ним сделали? Тринадцатого мая восемьдесят девятого года был задержан за пересечение границы неба в неположенном месте и расстрелян, невзирая на апелляцию крыльями. Двадцать восьмого мая того же года был убит за недоказанностью факта человеческого происхождения.

Оля попятилась.

– Баба Лена!

– Восьмого июня того же года ожил по специальной программе, вернулся в Читинскую область, где продолжил свою подрывную деятельность и был вскрыт консервным ножом как истекший сроком годности…

Кукла с заевшей программой официально зачитывала одну за другой причины смерти, не делая пауз и не останавливаясь, чтобы перевести дыхание. Толстые бледные губы шевелились, голубые глаза тянули Олю к себе; несколько невыносимо страшных секунд ей казалось, что у нее вот-вот подогнутся колени, и тогда ее подтащит, точно примагниченную скрепку, к этой железной бабе, идолу с громкоговорителем внутри.

– Елена Васильевна!

– Пятнадцатого сентября был пойман в тюремной камере и оскоплен без соответствующих…

Оля пошатнулась и уронила поднос.

Красный борщ залил половицы. Из густой жижи обломками раздробленной кости торчали белые куски фарфора.

Старуху словно прострелили навылет. Она дернулась и вдруг пришла в себя.

– Кор-рова! Тащи тряпку!

Оля пристально взглянула на бабушку. Механическая кукла исчезла. Старая женщина со злобой смотрела на нее и требовала у своего бога, чтобы отец чаще порол криворукую дуру.

Позже девочка убедилась, что с бабой Леной иногда случаются… зависания. Ее охватывает неподвижность, пробуждение от которой выглядит как неостановимый бред, изложенный тяжеловесным канцелярским языком. Словно кто-то назначил ее делопроизводителем в аду.

Отцу о происходящем говорить нельзя. Оля своими глазами видела, как, зайдя вечером к бабе Лене, папа стаскивает с нее тапочки и благоговейно целует раздутые красные ступни.

Мама недавно нарушила негласный запрет.

«…Коленька, мне нужно тебе кое-что сказать. Бабушка кричит на Олю дурными словами».

Это правда, только мама не должна была об этом знать. Оля держала язык за зубами. Мать сама услышала, забежав как-то домой с работы в неурочное время.

«Коленька, она ведь ее сукой назвала, – тихо говорила мать. – Я своими ушами… Поверь мне, это было ужасно грубо. Я глубоко уважаю твою маму, разумеется, это не она сама кричит на девочку, это ее возраст и болезнь, но давай что-нибудь придумаем, так ведь нельзя… Может быть, Елена Васильевна станет обедать сама? Она вполне способна разогревать себе еду, твоя мама очень самостоятельная, ты же знаешь… Я могла бы готовить ее любимые блюда и раскладывать порционно…»

«Порционно?» – переспросил отец.

Мать замолчала не сразу. Она продолжала что-то объяснять, и это было ошибкой.

Отец произнес «порционно» еще раз, и еще – нараспев, с нарастающей громкостью. «Порционно» приобрело отчетливо итальянское звучание. И сам отец с его черной шевелюрой стал похож на исполнителя оперной партии, осанистого итальянца со жгучим взглядом.

Мать прервала свою речь, состоящую из вопросительно-умоляющих предложений. Но было поздно.

Они сидели за обеденным столом и ели картофельное пюре. Три яйца разбить в сваренную до рассыпчатости картошку, но сначала влить полстакана теплого молока, а лучше сливок, и обязательно добавить масло, от души, не жалея. Мама толчет картошку, рассказывает Оле рецепт, от кастрюли поднимается густой пар.

Теперь пухлые желтые облака лежат на их тарелках. Каждое украшено веточкой укропа.

В это облако отец макает маму лицом, схватив ее за затылок. Его растопыренные пальцы на ее голове похожи на намертво вцепившегося розового краба. Мама не успевает даже вскрикнуть – рот ее забит картошкой, глаза и нос забиты картошкой, а отец возит ее по тарелке, аккуратно и вдумчиво, словно мамино лицо – это тряпка, которой он отмывает от грязи белый фарфор. Оля сидит неподвижно. Попытаешься помочь, и – посмотри что ты наделала мама вся в крови это ты виновата если бы ты не полезла все было бы в порядке.

– Никогда. Не смей. Притеснять. Мою. Мать! – отчетливо говорит отец, наклонившись к голове на тарелке. Ладонь так сильно давит на ее затылок, что у мамы сплющился нос. Она издает сдавленное мычание, машет руками в воздухе, ее зад беспомощно елозит по стулу. – Ты понятия не имеешь, что она для меня сделала. Она меня спасла. Она святая. А ты, дрянь, супа для нее пожалела.

Оля смотрит в свою тарелку. От желтого облака поднимается пар.

– Если она захочет, ты будешь языком ее испачканную задницу вылизывать. Поняла меня? Поняла?

Мама пытается кивнуть. Очень трудно кивать, лежа лицом в тарелке с горячим ужином.

– Не слышу! – кричит отец.

Сдавленное мычание.

– Да или нет?

– Там, кажется, кто-то пришел.

Оля говорит это таким тоном, будто в эту секунду мама штопает носки, отец читает газету, а сама она решает примеры. У Оли специальный чуть-чуть озабоченный голос с легчайшим оттенком недовольства (ведь она занята, а в дверь стучат), и самое сложное – выдержать правильную интонацию.

Но у нее было достаточно тренировок.

Отец поднимает голову. Снаружи в самом деле доносится шум. Пришли не к ним, а к соседям; сквозь занавеску девочке видно, что это Зоя Шаргунова. Снова ищет свою глупую Маню.

Отец с раздраженным видом поднимается и идет в прихожую.

Быстро, очень быстро Оля хватает маму за руку и тащит в ванную комнату. Запираться нельзя. Как бы ни хотелось, запираться ни в коем случае нельзя.

Девочка открывает кран с холодной водой, легчайшими касаниями смывает с маминого лица горячую картошку. Мама молча вздрагивает, словно ее бьют током. У нее красная кожа, ресницы слиплись от пюре. Оле страшно прикасаться к ней, но в школе их учили, что при ожоге нужно первым делом приложить к пострадавшему месту холод.

Оля не говорит ни слова, и мама не говорит ни слова, только вздрагивает и как-то странно передергивает плечами. Комки пюре, прекрасного воздушного пюре уносит в слив потоками холодной воды. «Три яйца и полстакана теплого молока», – думает девочка.