Тонкий слух сынов пустыни безошибочно уловил тихий шепот предводителя, когда осаждающие подплыли к самой барке. Один из них тотчас ухватился за отворенное окно каюты; начальник отряда быстро вскочил к нему на плечи, а потом и на палубу судна, предварительно заколов копьем матроса, который замахнулся на него топором. За первым тотчас последовал второй араб; две кривых сабли сверкнули на солнце, пронзительные гортанные звуки огласили воздух, то был яростный военный клич мусульман. Первой жертвой их ярости стал хозяин барки; он упал навзничь с зияющей раной поперек лба и лица; но в ту же минуту в могучих руках рулевого взвилась кверху тяжелая перекладина от паруса и предводитель отряда получил жестокий удар по голове. Родной брат отомстил убийце Сетнау.

На барке поднялась страшная суматоха; дикий рев сражающихся слился с рыданиями и визгом испуганных монахинь. Второй мусульманин с отчаянной храбростью сыпал меткие удары направо и налево. Еще троим из его товарищей удалось взобраться на палубу; четвертого защитники столкнули в воду. Из корабельных плотников были убиты двое, из матросов пятеро. Руфинус опустился на колени возле хозяина барки, со стоном молившего о помощи. Он истекал кровью, и сострадательный старик принялся перевязывать раны несчастного, которого ему хотелось спасти для оставленной в Дамьетте семьи. Вдруг на него самого обрушился сабельный удар. Из рассеченного затылка и спины Руфинуса хлынула волна темной крови. Но его убийцу постигло немедленное мщение: корабельный мастер уложил его на месте своим топором.

Тем временем люди, пробравшиеся на восточный берег, перебили неприятельских лошадей, чтобы не дать возможности мусульманам послать гонца в Фостат или Дамьетту с известием о случившемся.

Кровавая драма на палубе корабля подходила к концу. Все пятеро осаждающих были распростерты на палубе. Остервеневшие матросы безжалостно добили раненых арабов.

Один матрос, влезший на мачту, увидел оттуда, как пятеро других всадников, спасаясь от огня в зарослях камышей, тростника и папируса, спрыгнули в воду на топком месте и утонули. Таким образом, не уцелел ни один из мусульман, чтобы сделаться вестником беды, постигшей его товарищей, как это часто устраивает судьба или встречается в желанных человеческих мечтах.

Монахини, еле живые от страха, мало-помалу ободрились и вышли из каюты. Более опытные в уходе за больными и ранеными столпились вокруг пострадавших, открыли ящики с лекарствами и принялись за дело. Барка снялась с якоря, чтобы продолжать свой путь под управлением рулевого. Хотя солнце опять невыносимо жгло путешественников, но среди хлопот и волнений они почти не замечали полуденного зноя.

Трупы пяти арабов и восьми христиан, в числе которых находились двое греков с корабельной верфи, были положены порознь на берегу вблизи одной деревни, причем игуменья вложила в руку одному из них дощечку с надписью: «Восемь христиан приняли смерть в честном бою, защищая угнетенных. Помолитесь за них и предайте их земле, как и тех, которые сражались с ними, повинуясь долгу и воле своего повелителя».

Голова Руфинуса лежала на коленях садовника. Верный слуга защищал его от зноя зонтиком настоятельницы. Когда раненому оказали помощь, он пришел в себя, осмотрелся вокруг и сказал, указывая глазами на хозяина барки, положенного с ним рядом:

– У меня тоже остались дома жена и любимая дочь, а все-таки… Как мне больно! Как важно облегчать физические страдания ближнего! Самое действительное в жизни – это не удовольствие, а боль, обыкновенная телесная боль, когда внутри так рвет и горит… Воды, глоток воды!… Как хорошо было бы мне теперь на попечении моей доброй Иоанны, в нашем доме, где так прохладно!… Однако нет: приятнее всего на свете исцелять чужие страдания, оказывать помощь всем, кто в ней нуждается… Еще один глоток… Воды с вином, если можно, почтенная госпожа настоятельница!

Игуменья тотчас приготовила питье и утолила жажду раненого, не переставая благодарить и утешать его. Наконец, она спросила, какой услуги желает от нее Руфинус, если им удастся спастись.

– Не забывай мою семью, – тихо отвечал старик. – Пуль, конечно, захочет поступить в монастырь, но ей не следует покидать свою мать, мою Иоанну.

Умирающий, как будто в забытьи, с тоской и нежностью повторял дорогое имя. Тут у него начался приступ озноба.

– Опять холодно, – пробормотал он про себя. – Дело плохо… Удар в спину… Рана на затылке болит сильнее, но другая… Нехорошо, что она находится слева… Однако нет, так лучше; если б я был ранен в правую сторону, то не мог бы писать, а мне нужно, мне хочется… пока еще не поздно. Подайте дощечки и стилос! [77]Сейчас, сейчас… Когда письмо будет готово, почтенная женщина, закрой дощечки как можно плотнее. Ты обещаешь мне это? Никто не должен знать содержание письма, кроме того, кому я пишу. Гиббус, послушай! Передай мое послание врачу Филиппу в собственные руки. Вспомни свой пророческий сон о розе, выросшей на твоем горбу. Он означает, что из земного горя вырастают радость и мир в небесной обители. Итак, ты передашь мою последнюю волю Филиппу. Кроме того, запомни: в Дамьетте живет мой товарищ по учению, врач Кристодор. Отнеси к нему мое тело, Гиббус… Ведь ты слышишь меня? Пусть Кристодор положит его в ящик с песком, чтобы предохранить от разложения; потом похороните мой прах в Александрии, рядом с могилой моей матери. Тогда Иоанна с дочерью смогут навещать меня хоть иногда. Я оставляю им немного после своей смерти. Но все, что будут стоить похороны…

– Эти расходы возьму на себя я; о них позаботится монастырь святой Цецилии! – воскликнула игуменья.

– Не думай, что я не имел ничего за душой, – возразил с улыбкой старик. – Побереги монастырские деньги для бедных, почтенная женщина. Вот здесь, в маленькой сумочке, ты найдешь больше золота, чем тебе понадобится, Гиббус. Однако подайте мне поскорее… живо… дощечки!

Получив письменные принадлежности, Руфинус сначала задумался, а потом начал писать дрожащими пальцами, напрягая последние силы. Его губы подергивались от жестокой подавленной боли, в глазах выражалось страдание, но он не оставлял письма, несмотря на просьбы игуменьи и преданного слуги. Наконец, умирающий вздохнул с облегчением, запер диптих, протянул его настоятельнице и произнес:

– Вот так… хорошенько закрыть! Передать Филиппу в собственные руки, слышишь, Гиббус?

Тут страдалец лишился чувств, но, когда ему освежили водой лоб и воспаленные раны, он опять пришел в себя и тихо прошептал:

– Сейчас я видел во сне жену и дочь; они принесли мне смешную маску. Что это значит? Разве то, что я век оставался глупцом, забывая себя и семью ради чужих страданий. Но нет, нет! Если бы это было так, тогда все истинное и высокое можно назвать глупостью. Я… мои стремления и та цель, которой я посвятил свою жизнь…

Руфинус смолк, но потом неожиданно выпрямился, взглянул просветленными глазами на небо и громко воскликнул радостным тоном:

– О милосердный Искупитель! Да, теперь я вижу… Благодарю Тебя!… К чему я стремился, для чего жил, за то мне приходится умирать! О как это отрадно!… Ты сподобил меня умереть за правое дело.

Внезапно силы снова изменили раненому. Его голова начала сильнее гореть, в груди послышалось предсмертное хрипение, с его губ, часто освежавшихся заботливой женской рукой, срывались только имена тех, кто был особенно близок сердцу старика, и между ними имя Паулы.

В пятом часу пополудни он откинулся на колени Гиббуса и перестал страдать. В его чертах застыла улыбка, и на лице неугомонного скитальца появилось детски-невинное выражение.

Садовник оплакивал своего любимого господина как родного отца. Никто не слышал от веселого Гиббуса лишнего слова до самого прибытия в Дамьетту, где он свято исполнил волю покойного.

Морское судно, нанятое Орионом для монахинь, приняло в число своих пассажиров раненого капитана, Сетнау с женой и детьми, его брата, рулевого, и оставшихся в живых рабочих с верфи.

вернуться

77

Стилос (греч. stylos – палочка) – стержень, заостренный конец которого использовался для нанесения текста на восковую поверхность диптиха, а противоположный конец делался в виде лопаточки для стирания написанного.