Когда Миллер сказан мне однажды, что эксперимент может оказаться опасным, я пожал плечами.

— Я не о вас говорю, — сказал Миллер с какой-то странной интонацией, смысл которой я понял лишь впоследствии. — Я говорю о людях… Когда ученые в Лос-Аламосе экспериментировали с критической массой урана, это было опасно для них, но гораздо опаснее для всего человечества, вы не находите?

— Сама идея прыжка… — начал я.

— Вы окажетесь в кузнице законов природы, — продолжал Миллер. — Законы природы… Они ведь стали такими, каким мы их знаем, лишь после взрыва кокона. Вы же, находясь в коконе, можете своими действиями или одним своим присутствием повлиять на их формирование. Может быть, достаточно вам моргнуть, и ускорение в нашем мире окажется пропорционально работе, а не силе?

— Если законы природы зависят от случая, — сказал я необдуманно, — почему бы этому случаю не помочь?

Миллер встал и ушел, не попрощавшись, а слова мои представил потом суду как доказательство моей полной научной беспринципности и безответственности.

Ответственность ученого… Сейчас у меня много времени думать о ней, потому что я ничего не делаю, только жду. Когда ученый работает над интересной проблемой, будь то генетический код или водородная бомба, когда он не спит ночами и почти не ест, он думает не об ответственности, а о том, что мешает ему завершить исследования. Мне, например, мешали технические трудности. Легко сказать — давайте вместо двадцати или тридцати забросов на восемьсот миллионов лет совершим один на шестнадцать или двадцать четыре миллиарда. А техника подводит. Пришлось просить фонды на технические доводки, на это ушло время, но даром я его не потерял. Завершил цикл теоретических исследований метода прыжка, хронодинамики оценили его по достоинству. На мои работы ссылались, и хоть бы кто заикнулся о том, на что намекал Миллер. Интерес к истине — вот что движет ученым. В конце концов, что важнее: ответственность перед людьми или перед истиной?

Три года я готовил опыт, который продолжался три минуты. Меня могли перегнать в Московском институте времени и даже в Калифорнийском технологическом — экспериментальная база там лучше нашей. Но Профессиональная этика не позволила коллегам обойти меня. Я был автором идеи, я должен был ее осуществить.

Работа была адова. Сорок человек — совсем немного. Теперь я и сам хотел бы иметь не лабораторию, а институт. Но получить кадры оказалось сложнее, чем аппаратуру. Пришлось обходиться своими силами. Изредка та половина моего мозга, что всегда бодрствует, замечала признаки грозы: Миллер выступал в печати с публицистическими статьями, нашел сторонников в Пагуошском комитете. Работать мне пока не мешали. Инее обладала чутьем получше моего и уверяла, что долго так продолжаться не может: не бывает так, чтобы никто не мешал работать. Нужно скорее провести опыт. И для пользы дела лучше, чтобы я сам… Есть, конечно, разница — отправляться в гости к динозаврам, которые видны лишь на экране, или туда, где нет ни времени, ни пространства, ни Рагозина-Леннера с их запретом… Но Инее меня убедила. И когда совет попечителей обсуждал кандидатуру водителя, я довольно твердым голосом сказал, что пойду сам. Имею все основания и права. На здоровье не жалуюсь. И так далее. Никто не возразил.

Вот, собственно, и все. Об эксперименте рассказывать нечего. Облепленный датчиками, я не мог и пошевелиться, все делала автоматика. Заброс прошел без замечаний. Я услышал двойной хлопок — старт и финиш — и сразу понял, что нахожусь в коконе. Ни один прибор, вынесенный за борт, не работал. Точнее, все стрелки стояли на нулях. Было абсолютно темно. Не потому что за бортом была пустота, но там не было времени и пространства и, следовательно, не существовало самого понятия «за бортом». Материя в какой-то непознанной пока форме. Я подумал тогда, что после моего возвращения эта форма перестанет быть непознанной.

Через три минуты автоматика сработала, и я вернулся. Вернулся, чтобы угодить в руки комиссара полиции, предъявившего мне обвинение в преступной безответственности.

Впервые в жизни я был взбешен. И не в том дело, что вернулся я, оказывается, не через три минуты, а через четыре года, и не в том дело, что за это время Пагуошский комитет добился-таки своего и все работы по моей теме закрыли, сотрудников разогнали, а меня ославили как опасного маньяка, играющего судьбами мира. Дело в том, что Инее ушла к Миллеру, к этому ничтожеству! Все-таки личное несчастье переносится гораздо тяжелее, чем все беды человечества, которые происходят за горизонтом… Вам это неинтересно, вас волнуют судьбы мира? Уверяю, что они вас не волнуют. То есть волнуют постольку поскольку, если изменится мир, то что-то случится и с вами, а этого вам не хочется.

Так что не нужно изображать меня монстром. Я такой, как все. Я ученый. Был им и останусь. Ужасно, что мне даже не позволили ознакомиться с результатами, которые я вывез из кокона. На все наложили табу комиссия и международный суд.

Впервые в истории судят ученого за его идеи. Ни в одном законодательстве не нашлось соответствующей статьи, и меня передали международной коллегии присяжных.

Меня называют Геростратом. Но я не хотел славы! Этого хотела моя жена, но и она не успела прославиться, бросив меня, пока я прозябал в коконе Вселенной. Какой из меня Герострат? Я не желал гибели никому. Всю жизнь я убивал лишь мух и Муравьев. Не могу видеть слез ребенка. У меня нет расовых или иных предрассудков. Я считаю, что превыше всего наука и истица. Разве за это судят?

Мое путешествие в кокон Вселенной не изменило ничего в нашем мире. Я смотрю в окно и вижу на веранде охранников-полицейских. Как и прежде, у них три ноги и рог на макушке. Все, как у людей. Как и прежде, по розовому небу плывет жаркий голубой диск Солнца. И как всегда бродят в саду сороконогие добряки-онгуры, объедая сочную траву, шепчущую им свои Негромкие песни…

Завтра в полдень присяжные вынесут вердикт.

Конечно, они скажут «невиновен».