Надо пошутить. Сбить тон. А то вон Николай уже серьезное лицо сделал.
— Вить, а есть на свете кто-нибудь, кому ты никогда не завидовал?
— Дай подумать, — он не отводил от меня цепкого взгляда —… Нет! Всем завидовал.
— И несчастным влюбленным? — хмуро спросил Николай.
— Так они же стихи пишут! Сонеты, как Шекспир. Поэмы. Завидовал!
— И калекам?
— Да. Иногда. Испытание! Вынес ли бы я? Болезнь, муку, страдание… Они знают. Я — нет.
— …И этим лабухам, что для пьяных играют?
— Господи! Конечно! Они ведь столько видят всего. Бальзак бы им позавидовал, не то что я.
— А тому, что они музыку понимают? — спросила я.
— Да нет, пожалуй. Они — музыку, я — шахматы. Слуха нет у меня и не надо. Этюд Рети им, понимаешь, покажи — посмотрят, как баран на новые ворота. И — будто так и надо. Точно музыка вправду выше шахмат. Дискриминация! Каждому — свой вид любви. Как это у Маяковского:
Вот и мы с ними — разной породы, Коленька. В детстве-то меня крутило из-за музыки, — он говорил это не мне, а Николаю, но смотрел на меня. — Казалось, это заговор всего человечества против меня. Одного. Кто играет на скрипке, кто хлопает ему. Разделение труда. Выйдет этакий кудрявый баранчик, положит подбородочек на красный лоскуточек, лоскуточек на краю скрипочки приспособит — и пошли ерзать: подбородок по лоскутку, смычок по скрипке. Пальцы дрожат-дрожат, скрипка душу тянет. Не. Не завидую)
— Ты завидуешь только тому, что тебе под силу, — не без ехидства сказала я.
— А ведь верно, — обрадовался Николай.
— Музыка, значит, мне не под силу? — удивился Витя.
— Ты научишься играть на скрипке? — брат расхохотался.
— Он положит лоскуток на скрипочку, подбородок на лоскуток… — поддержала я. — Только, имей в виду, это не лоскуток, а подушечка.
— Ну, — Витя всегда легко загорался. — Хорошо. Я научусь понимать музыку и играть… Или…
— Что «или»? — Николай веселился.
— Или докажу, что это действительно заговор. Да! Человечество само себя обманывает!
Так это началось. В тот же вечер, едва мы вышли из ресторана, Витя негромко сказал брату: — Сегодня я завидовал тебе, а скоро ты мне будешь. Береги сестренку. Пока!
— Куда ты? Нам же по дороге.
— Нет. Тут неподалеку живет мать моего начальника зимовки. Хвастался, что она любит музыку, большую библиотеку о ней собрала. Еще раз — пока. И помни, чему у тебя я завидую больше всего.
Витя появился у нас через три дня. Стал меня допрашивать:
— Вот ты играешь. Что ты в это время чувствуешь?
Выслушал. Досадливо покачал головой. Сказал:
— Смутно. Смутно. А в книжках этих! Мелодия, понимаешь, это художественно осмысленный ряд звуков разной высоты. Ну, а что значит слово «художественно» — авторы энциклопедий не знают.
— Это чувствовать надо, — сказала я. И сама сморщилась: так высокомерно прозвучала фраза.
— Чувствовать! Тоже из ряда «художественного». Почему-то про литературу критики пишут точнее. И даже про живопись, когда не очень умничают. А тут — беспомощны. Ничего объяснить не могут.
— Гармония дает ощущение красоты, — попыталась объяснить я.
— Гармония? Да какая же а нынешней музыке особая гармония? Я тут поглядел учебники да справочники. Оказывается, еще древние греки с гармонией весьма вольно обращались. А затем ее все больше и больше калечили, саму музыку на шесть седьмых урезали. В октаве чистого строя должно быть восемьдесят пять звуков, осталось двенадцать. И это — ничтожная доля всех изменений. А радуются: гармония. Да она же искусственная. Картина, китайская или японская, мне нравится. Но что мне с китайской музыкой делать? Звукоряд у них другой! А тоже ведь художественно организованный. У нас октава, у них октава. У нас внутри нее лесенка из семи ступенек, у них — из пяти. Почему нам этого не много? Почему им того не мало? Аллах знает. Договорились — и все. Заговор!
Я забыла свою застенчивость, даже страх перед человеком, которого любила. Он оскорбил музыку!
Витя слушал меня молча. Время от времени делал заметки на своих листочках. Потом резко оборвал.
— Священнейшее из искусств! Древнейшее из искусств! Сумасшедших им лечат. Подумаешь! У меня тут цитатки покрепче. Аристотель, понимаешь, считал, что музыка раскрывает суть вещей.
— Правильно!
— Да ну? А то, что есть мелодии, которые сжигают певца и все, что его окружает, тоже верно? Индусы утверждают, что один человек спел такую песню, стоя по горло в море, и волна вынесла на берег кучку пепла.
— Легенд много. Не всем же верить.
— А каким именно верить прикажешь? Ладно. Спасибо. Пошел. Тут меня попросили полгода позимовать в одном месте. До встречи. Кончай свой десятый поскорее. Взрослей, взрослей, девочка. Кстати, у вас есть чистая магнитная пленка? Давай всю.
Ушел. Я подошла к книжному шкафу, взяла тоненькую книжечку.
Через день я пересказала брату наш разговор. Он рассмеялся.
— Этими-то новостями Витька тебя так ошарашил, что двое суток, гляжу, места себе не находишь! Эх, ты! А еще в консерваторию собираешься. Азы он тебе выкладывал. Мы действительно играем и слушаем искаженную музыку — с точки зрения хоть Пифагора, хоть Палестрины. Про них ты слышала, надеюсь?
— Пифагоровы штаны, — бодро ответила я. — А Палестрина, по-моему, служил композитором у какого-то римского папы.
— Точно. В XVI веке. А за два следующих столетия музыку и обузили. Слышала про такой термин — чистый строй?
Я пристыженно молчала. Слышала ведь и читала, а внимания не обратила.
— Это когда в мелодии звучат одновременно только тона, по чистоте различающиеся в два, три, четыре раза. Звуки тогда кажутся чистыми, прозрачными. В музыкальном диапазоне рояля укладываются семь октав и двенадцать квинт.
— Ну, это-то я знаю.
— Слава богу. Так вот, семь октав не равны двенадцати квинтам, а их взяли да подравняли. Искусственно. Квинты подкоротили. Понимаешь? Исказили чистый строй, правильно твой Витольд говорит.
— Мой?
— Ну, мой. И Гендель то же говорил, и Чайковскому это время от времени ужасно не нравилось, и Шаляпину, а Скрябин от отчаяния пытался новый рояль сконструировать, с добавочными клавишами, чтобы брать естественные интервалы. Поняла?
— Так значит, он прав?!
Николай погладил меня по щеке:
— Чудачка, всякое искусство условно.
А через год он приехал. И сразу велел нам с братом собираться. Такси ждет!
— Теперь клуб Управления Главсевморпути, — сказал шоферу.
Концерт поначалу был так себе. Но третьим номером конферансье объявил:
— Оригинальный номер. Витольд Коржиков.
— Я говорил ему, чтобы он назвал меня Виктором, — прошипел Витя мне в ухо. Поднялся на сцену.