– Чмок! Будто камень шлепнулся в грязь. И пришел конец великой жизни, скончался Двенадцатый Карл! Господи, спаси и помилуй.

Так лейтенант Карлберг в десятый раз описывал это печальное событие лейб-медику Нойману в крестьянском доме в Тистедален, где они – двое верных королевских слуг – несли почетный караул.

– А генерал Мегре и говорит: «La piece est finie. Allons sou-per!» [1] – пробормотал лейб-медик. – Вот именно! Allons souperl Теперь посмотрим, кто будет платить за музыку. Сто тысяч талеров серебряной монетой от Герца, что вчера поступили в военную кассу, наследный принц раздал высшим офицерам. Дело за ними. А они не станут сидеть сложа руки!

Заслышав конский топот, лейб-медик встал, взял свечу и вышел в сени, точно желая кого-то встретить. На дворе тьма была кромешная; снег, ложась на раскисшую землю, тут же чернел. Но вдали над бором край неба, казалось, был озарен северным сиянием. То ликующий враг жег костры на холмах Фредрикстена.

Топот приблизился, и мимо пронеслись, неподвижные на фоне мелькавших конских ног, желтые курьерские лосины. Плетка щелкала, как пистолет.

– От наследного принца в Стокгольм! – пробурчал лейб-медик лейтенанту, который стоял в сенях за его спиной.

Снова застучали копыта, звякнула шпага, мелькнула и скрылась кожаная сумка на голубой шинели с желтыми пуговицами.

– Бьюсь об заклад, это Гольштейнец – спешит в Уддеваллу! Сейчас следом поскачет еще кто-нибудь, как пить дать! Ну вот! Да не один!

Три развевающихся черных плаща, словно паруса, пролетели мимо; трижды две телохранительских шпаги промелькнули следом.

– Гусары смерти, в Стрёмстад спешат, за Герцем, не будь я Нойман. Кто-то должен умереть за народ, им мало Его – на Него они не посмели руку поднять, даже прах тронуть не смеют. А разве это справедливо? Да-а, немало мы повидали и еще того больше увидим! Такие времена наступают, лейтенант Карлберг, такие времена…

– Всегда наступали какие-то времена, господин лейб-медик, и всегда стремились воскрешать мертвых, сколько бы их ни поносили при жизни. Но только на сей раз как бы…

– Что такое! – Лейб-медик повысил голос, но тут же приумолк, словно передумал.

Он прикрыл рукой пламя свечи и возвратился в комнату. Лейтенант Карлберг вошел следом, готовясь к неизбежному, судя по всему, спору.

Однако, вместо того чтобы остаться в первой комнате, где они несли караул, лейб-медик Нойман открыл следующую дверь, и на цыпочках, словно боясь разбудить спящего, оба переступили порог второй комнаты.

Освещенная четырьмя оплывшими свечами, каморка, казалось, парила в полумраке. Сквозь облако копоти виднелись на гладких стенах скверные гравюры: пылкий, одухотворенный лик царя Петра и рядом пучеглазое, с чувственным подбородком, одутловатое лицо короля Августа [2] . Они висели над лавкой, на которой лежала длинная унтер-офицерская шпага.

Лейб-медик снял нагар; стали видны длинные носилки, покрытые синим плащом, из-под которого торчали стоптанные кавалерийские сапоги со следами наскоро стертой глины.

По мере того как глаза привыкали к освещению, под мокрым плащом начинала вырисовываться фигура коротконогого человека с острыми коленками, широкими бедрами, узкими покатыми плечами и большим носом, приподнявшим плащ так, что с трудом угадывалась линия необычно высокого лба.

Стоящий в комнате затхлый запах сырой кожи, запекшейся крови и нашатыря напоминал о бренности и недолговечности всего сущего и умерил разгоревшиеся было страсти.

Лейб-медик хотел было сесть на лавку, но при виде королевской шпаги раздумал, словно она ему напомнила, что в присутствии короля не сидят. Он остановился в нерешительности, как бы ожидая распоряжения или дозволения выйти; глаза его были устремлены на тело под темным плащом.

– Господи Иисусе, он шевелится! – послышался приглушенный голос лейтенанта за спиной хирурга, и в тот же миг Карлберг отпрянул – с расширившимися зрачками наблюдал он своеобразное явление: покойник, казалось, потянулся – на самом деле просто ослабли перед полным окоченением связки и сухожилия.

– Суставы подались, только и всего, – объяснил лейб-медик. – Знать, к утру подморозит… Он мертв, уж это точно! И не думаю, – он слегка замялся, – не думаю, чтобы он бродил после смерти. Ему никогда не было предзнаменований, если не считать одного раза…

– Вы бы все-таки проверили! – попросил лейтенант, и в его голосе зазвучало опасение, что покойник может подняться с носилок. – Я, правда, сам был в траншее в момент рокового выстрела, и мы оба видели, куда попала пуля, но ведь известны примеры, когда…

– Ну, нет, сударь, я еще ни разу не видел, чтобы пуля пробила висок, а человек остался жив! – подвел итог хирург, но тем не менее вышел из каморки.

– Не простой был человек, что верно, то верно, – заговорил он погодя, уже лежа в постели и борясь со сном. – Воистину похоже, будто душевные качества, добродетели и пороки свободно передаются субстратам материи. Древние египтяне называли это метемпсихозом, сиречь переселением душ; мы подчас говорим об унаследованных задатках… хотя сколь часто по свойственному природе lex contradictionis, сиречь закону противоречия, отрицательные качества сменяются положительными… Разве его дед, Десятый Карл, не был пьяницей, бабником и буяном? Но Карл Десятый породил трезвенника и женоненавистника Карла Одиннадцатого… – вот уже противоречие, однако от буяна что-то осталось, хотя великий эконом государства показал себя скаредом сверх всякой меры. Дальше: Карл Одиннадцатый породил Карла Двенадцатого. Природа сохранила качества женоненавистника и трезвенника, но тряхнула стариной и полностью возродила буяна, по образцу деда, однако заодно похерила скупердяя, тем самым ударилась в новую крайность и создала мота… Уж он посорил деньгами… Господи Иисусе, в Тимурташе… М-да-а! «Но что за черт, – изрекла тут природа, – сотворила молодца, а теперь так и клонит ко сну, будто после Beischlaf [3] , никакой охоты дальше трудиться». Natura nunquam perfectrix, говорит Аристотель, природа ни в чем не достигает совершенства. Три поколения понадобилось ей, чтобы замесить нечто большое, настолько большое, что даже не хватило теста. Истинно говорю, не хватило, ибо коли вдуматься, то и у этого исполина было уязвимое место в самом nodus vitalis, сиречь узле жизни. Такое же уязвимое, как у великого деда Фредрика Третьего в Дании – родственное сходство, заметьте! Властный был господин, хитрый и суеверный, в одно и то же время сильный и слабый, мудрый и недальновидный. А вот наш герой: на людях храбрый, как лев, но придет беда – и он ночью не может спать один! Ищет, кто бы приласкал, а нет никого – на худой конец хоть к старику Питеру под бок заберется; потом – молитвы читать… И подумать только: другими распоряжался как хотел, а с собой справиться не мог. Разве это сила – позволил москвитянину хозяйничать в Прибалтике, а сам тем временем едва не сгубил и себя и нас в Польше? [4] Нет, то были tetanus, сиречь судороги… И в Турции то же. Чего ради мы туда полезли?… Слабость, сударь, слабость! А когда он не посмел возвратиться в Стокгольм? Трусость, самая настоящая трусость, она его и сгубила. Да еще то, что он все возложил на Герца… А уж тому теперь не сладко придется – за все отдуваться! Да, слабость, и изрядная!