Отдали якоря на рейде, хотя назвать рейдом расширение речного фарватера напротив хилых хибар порта было бы явным преувеличением.
— Здесь магазин оптики хороший, — оживился Егорыч, — съезжу посмотрю себе очки новые, давно собирался, да все случая не было. Для дела ведь, — заискивающе пояснил он Ольховскому, мягким вымогательством получив сторублевку.
Услышав про очки, Сидорович побежал переодеваться.
Вывалили ял. О чем никак не думали в Петербурге за сборами — это о моторе для малого обеспечивающего плавсредства. Не было оно нужно нисколько, вот и не думали. И теперь приходилось, как напоказ или в учебке, сажать шестерых гребцов на весла, старшину — на руль, и таким картинным манером съезжать на берег. Бутафорский катер висел под шлюпбалками — красавец.
— А это что за маскарад? — воспретил было Колчак, когда гребцы полезли в ял, припарадившись по форме номер три и в черных чертовых кожанках поверх. — Кто разрешил? Отставить. Дежурный!
— Товарищ капитан первого ранга, — заканючил Габисония под аккомпанемент нежных вздохов, — в город же выходим, все равно что в увольнение. Корабль же представляем, чего ж в рабочем-то платье…
— А куртки — ну, для тепла, а в бушлатах жарко… грести.
Колчак махнул рукой — а, хрен с вами.
На берегу праздный — как по характеру, так и от безработицы — люд сориентировал носы и ноги в сторону крейсера: развлекая себя этим необычным оживлением скучной повседневности. Сенсации «Аврора» не вызвала — к кораблям здесь привыкли, пусть не к таким. Кучка любопытствующих собралась, пацаны тыкали пальцами и спорили.
Мознаим тут же выяснил, где расположен заводик, и даже где на заводике электромеханический цех, и убыл с двумя сочувствующими в коляске мотоцикла. Лоцман пряменько посеменил покупать свои очки, цапнув под локоток Сидоровича. А мичман Куркин, оставив Габисонию нести вахту у яла, с четырьмя остальными пошел пошляться по городу: раньше, чем через пару часов, Мознаима ждать не приходилось.
Ходить было приятно: черное сукно утюжено, ленточки вьются, кожан тугим ремнем схлестнут, и смотрят на тебя, как на высшее существо из дальнего счастливого края, с завистью и почтением; и подавляют в себе, из вежливости и остатков самоуважения, охоту заговорить и тем приблизиться, уравняться отчасти. Бедная у них жизнь, понимаешь. Дыра, чего взять.
Тротуары не везде, глина липнет, фасадишки обшарпанные, машина брызги разведет — помойка на колесах. Только девчонки ничего смотрелись. Смотрелись и сами смотрели ничего. Сигнальщик, Серега Вырин, тот просто млел и маслился от взглядов — ну одичал.
— Эх-х, — раздувался, — все бабы наши были бы.
На тесном от хлама и продавцов рыночке промочили ноги, попили пива и хозяйской развальцой заложили дугу обратно.
Вот у одного фасадишка, где розовое облезло, а серое разошлось, путь великолепной пятерки пересекся с мелким скоплением аборигенов. Скопление имело форму очереди и характер демонстрации и состояло исключительно из представителей старшей возрастной группы. Причину скопления с ясностью объясняла зеленоватая вывеска «Сбербанк», блеклая и безнадежная, как прошлогодняя ботва.
Лозунги и транспаранты отсутствовали. Два десятка старушек, которые на свое горе живут дольше мужчин, гомонили на нисходящих интонациях, не в силах разойтись. Общественным возмущением предводительствовал старичок-боровичок, тип занозистого активиста дворового масштаба. На удивление большие малиновые уши, торчащие в стороны, придавали ему сходство с перекаленным чайником.
— И так каждый раз! — плевал чайник. — Сами на машинах ездют! Дворцы строют! А пенсий нет! Всю жизнь работали! Ельцин обещает, а все пустая брехня!
И согласный ропот старушек гнал телеграфную ленту, которую никогда не возьмут в руки товарищи Ленин и Свердлов, озабоченно стоящие у прямого провода на картине Юона: что на хлеб нет, на лекарства нет, на квартплату нет, и остается бы только помереть, но на похороны тоже нет. Ни живописец, ни журналист не заинтересовались бы этим сюжетом в силу невозможности продать его, как абсолютно заурядный и привычный всем уже много лет.
— Вот если бы они сейчас повесили на фасаде директора Сбербанка — телевизионная реклама обеспечена, — сочувственно сказал Кондрат. — Говоруна бы посадили, другим дали пенсию — хоть на этот раз.
Шурка затормозил, упер ноги в грязь и набычился.
— Шурка! — закричал Кондрат, — идем дальше, не дури, я пошутил!
Матросы остановились с видом праздных рыцарей, которых оживляет возможность походя совершить нетрудный и приятный подвиг. Ничто так не провоцирует дремлющие силы, как надкушенный плод революционной вседозволенности.
— А что, — цыкнул торпедой слюны сигнальщик, — неплохая мысль.
Шурка приблизился к крайней старушке, которая прятала руки в карманы красной нейлоновой куртки, перекрещенной коричневым клетчатым платком.
— А сколько рублей пенсии, мать? — спросил он.
Жалобы примолкли. Униженные и оскорбленные уставились на морских витязей. Зрелище было приятным, и приятно было даже праздное любопытство, потому что выражало солидарность.
— Двести шесть рублей, — сказала старушка.
— Девять долларов, — перевел сигнальщик.
— А у других сколько?
— Да ведь у кого сколько. Вон у него — четыреста.
— Так, — наморщился Шурка. — Десять на двадцать пять считаем — двести пятьдесят баксов на кагал. А за сколько месяцев?
— Пятый месяц табуретки грызем! — зашумел чайник. — А грызть-то уже нечем, — раззявил розовые десны.
Кондрат потащил Шурку за ремень.
— У нас столько нету, Шура, — негромко буркнул он. — А корабельные у Ольховского, он не даст.
— И правильно не даст. Самим нужны.
— Ну так че ты вхолостую заводишься? Давай сходим обратно на базар, продуктов им немного купим, что ли.
Старушки подали голос и замахали в том духе, что их положение не стоит вмешательства и беспокойства:
— Да чего, сынки, вы себе не думайте! Кому дети помогают, у кого огород. Не помрем. У нас тут немцы тоже суп раздают почти каждый день.
— Дойче зуппи, — сказал сигнальщик и высморкался, прикрыв лицо. — Во, твою мать…