— Тебе опасно здесь быть.
— Когда я звонила в последний раз, ты плакалась мне, что тебе будет одиноко без чудика.
— Я всегда тебе плачусь.
— Ну да.
Она почерпнула ложкой большой кусок шоколадного торта, похожий на ком земли так сильно, что я ожидала увидеть в нем червей. Я налила ей вина, затем повторила действие, и после второго бокала бледные щеки Роми вдруг тронул огонь садовой розы, вид у нее стал почти смущенный — она всегда смешно напивалась, и требовалось ей для этого очень немного.
Роми скинула с себя пиджак и осталась в белой, порванной кое-где рубашке. Я нахмурилась.
— Тебе дать одежду?
— Лучше еду. Я твой маргинальный друг, тебе ведь ничего не жалко?
Мне ничего не было жалко, но я боялась за Роми.
— Как ты вообще сюда проникла?
— В мусоровозе. Ехала от самой свалки.
— Ты серьезно?
Я втянула воздух и поняла по сладковато-отвратительному запаху, что если история и приукрашена, то ненамного.
— Не переживай, свалю я так же. Самый надежный метод, надо сказать. Так можно где угодно оказаться, хоть к самому кенигу в канцелярию прокачусь. Кстати, с днем рожденья его!
Она подняла бокал, а потом быстро опустошила его. Я вздохнула, наблюдая за ней, а потом принялась вытаскивать из холодильника еду. Роми посмотрела на меня с благодарностью.
Она была Крысой. Не в том аморальном смысле, который люди почему-то сохранили за этим бедным животным. Крысы — некий жанр социальной жизни в Нортланде, где закон это просто такая штука, которую нужно обыграть. Крыс всегда мало, потому как если их ловят, то наказывают жестоко. Мужчин убивают, женщинам же грозит Дом Милосердия, откуда им никогда не выбраться.
Крысы путешествуют по Нортланду, не останавливаясь нигде, на работу, по крайней мере легально, они устроиться не могут, пособничество им чревато большими проблемами. Я не боялась, потому как была уверена в собственной ценности для Нортланда, но мама Роми, к примеру, на порог ее не пускала.
Роми рассказывала иногда, и я хорошо представляла ее, сидящую в телефонной будке, поджав колени, как она питается объедками или голодает по нескольку дней. Иногда было хорошо, летом можно и самой себя прокормить, говорила она. Я вспоминала мою одноклассницу, сгрызавшую заусенец за заусенцем на уроке родного языка, и мне отчего-то было грустно, что все с ней теперь вот так.
Но Роми выбрала это сама. Такова была цена свободы, я бы ее не заплатила, а Роми смогла. Еще в школе она говорила, что сбежит, и после выпускного, не дожидаясь, пока отец заберет ее на машине, она села на ночной автобус и уехала из Хильдесхайма. Она возвращалась сюда дважды: когда нам было по двадцать пять и сегодня вечером.
Словом, когда о Роми и таких, как она, говорили "крысы" не имелось в виду ничего символического, надбиологического. Они жили как крысы в самом прямом смысле этого слова. Я никогда не понимала вполне точно, почему Роми выбрала такую жизнь. В конце концов, мне тоже не нравилась перспектива всю жизнь проработать на одном и том же месте и нянчить четверых детей для такой же глупой жизни.
Но это все-таки была жизнь. Представления Роми, видимо, каким-то коренным образом расходились с моими.
Некоторое время Роми жадно закидывала в рот еду, не разбирая, наверное, вкуса, потому как смешивала друг с другом несочетаемые продукты вроде паштета и яблочного джема.
— Только не трогай томатный соус, — попросила я. — Рейнхард без него ничего не ест.
— Соуса тебе для подруги жалко, — она усмехнулась, вытерла рот рукой. У Роми на пальцах были все те же заусенцы, и она закусила ими, как в старые добрые времена.
— Я так рада, что ты приехала, — вдруг начала я, и Роми мне подмигнула.
— Ну, я ненадолго. Просто сегодня праздник, легче затеряться в толпе.
Роми была здесь не только для того, чтобы вдоволь наесться. Она знала, когда приехать. Она знала, что мне грустно. Я обняла ее, и Роми по-обезьяньи отпихнула меня тощей рукой.
— Все, прекрати. Я тоже скучала. Я пошла мыться, а ты готовь для меня сплетни.
В ванную с собой Роми взяла сигареты и вино.
Через полтора часа, когда стемнело, мы сидели в моей комнате и ели фрукты. Роми хватала их с привычной жадностью, а потом, сытая, долго держала в руке. Она выглядела совсем девочкой, словно бы еще младше, чем десять лет назад. Я думала, что от жизни на пределе и время человека должно нестись на всех скоростях, но для Роми оно будто повернулось вспять.
Роми с восторгом рассказывала о том, как путешествует по всей стране. Она увидела море и была на островах, ничто и нигде ее не держало, были разные люди, встречи и расставания. Она была словно роман, открытый мной так вовремя. Я слушала ее, затаив дыхание.
Я, в свою очередь, делилась немногочисленными сведениями об общих знакомых. Но это Роми мало интересовало, кто где работал прежде, тот там и остался, мужья и жены тоже отличались постоянством. Роми хотела знать про проект «Зигфрид», но я только качала головой.
— Я не могу рассказать. Карл узнает о тебе.
— Но я же не скажу тебе, куда пойду и как. Пусть этот твой Карл отсосет.
— Пусть, — сказала я. — Но только если я тебе скажу что-то, чего ты знать не должна, тебя будут искать очень активно.
Роми нахмурилась, а потом махнула рукой.
— Да кому нужны твои тайны!
— Даже мне не нужны.
Мы засмеялись, и я сказала:
— Хочешь откуплюсь от тебя шоколадными конфетами?
Как только я встала, за окнами раздался салют. Я была далека от лестного предположения, что чествуют мой подвиг, но и правда пришла ко мне не сразу. Мы совсем потеряли счет времени, наступила полночь и чествовали кенига. Это будет длиться всю ночь.
— А почему ты не там? — спросила Роми. — Не то чтобы я хотела свалить от тебя раньше и все это время думала, когда ты уйдешь, но…
— Завтра важный день, — сказала я. — Я же тебе говорила.
В этом секрета не было, однако отчего-то я не имела права разглашать, что я изучаю политологию. Нортланд хранил свои тайны довольно абсурдным образом.
— Кроме того, Рейнхард не любит толпу.
— Ну да, ты же его нянька.
— Я его все.
Роми засмеялась, и я сама тоже улыбнулась.
— Ты моя королева пафоса.
Я сходила в комнату и проверила Рейнхарда. Салют интересовал его куда меньше, чем машинка. Он сидел в той же позе, что и вчера, что и каждый день. Я даже позавидовала такой определенности. Он не знал, что все заканчивается.
Я вернулась к Роми, и мы вышли на балкон. Мы стояли среди моих комнатных роз и смотрели на город. Я жила на десятом этаже, не далеко от центра, так что Площадь Народа была видна нам с Роми очень хорошо. Людей было много, целый разбитый муравейник. Вырванные из своей повседневности и сложенные в толпу, люди вздымали руки, когда раздавался залп салюта. Океан покорности.
Мы с Роми смотрели на них, две женщины, чье единственное преимущество — неприсутствие там. Роми молчала, и я молчала. А потом я увидела огонь. Дагаз, состоявший из точек-факелов, казался мне клеймом на теле толпы. Он двигался, волновался вместе с людьми. Рекламные щиты вдруг отразили Себастьяна Зауэра, голос кенига. И хотя этот голос долетал до меня в стабильной, искусственной громкости, я вдруг осознала, что не понимаю слов. Мне стало будто бы душно, толпа освещенная огнем, освещенная неоном, огороженная небоскребами, отмеченная дагазом, стала вдруг для меня притягательной, первобытной темнотой. Мне захотелось быть там, в жаре и дыхании людей, среди рекламы, стекла и металла, среди огня, вскинутых рук и экстаза, в этой смеси первобытного и технически совершенного было сладострастие, которое настраивало мой разум на чуждую волну. Два огня — пламя и неон, и люди, которые пришли туда не потому, что любят Нортланд, а за покорностью ему.
Потому что в этом было нечто расчеловечивающее до предела, от индивида до организма, от организма до клетки в нем. Почти сексуально будоражащее ощущение страха перед наказанием, общность и обнаженность, огни цивилизации, сходящиеся друг с другом.