Отчего-то я стала думать про Отто. Его все еще не нашли, Карл, по слухам, рвал и метал. В связи с отсутствием у меня подопечного, мы не так уж часто встречались, у меня длился, можно сказать, оплачиваемый отпуск.

С Отто варианта было два: либо Карл потерял хватку и ответит за это головой, либо Отто сумел скрыть от него свои мысли самостоятельно. В первом случае, Карлу угрожала гибель, и это меня радовало, я даже не чувствовала вины за лихорадочное ожидание известия о его увольнении (а с концом карьеры в его случае придет и конец всей жизни в целом). Во втором случае Отто создавал прецедент волнующей свободы, даже думать об этом было страшно. Власть Нортланда держалась на силе и контроле, но если Отто смог обойти хотя бы контроль, у всех у нас был шанс.

Он стал почти героем. О нем не говорили, о нем не думали на работе, но нечто невидимое, образ его, не артикулированный до конца, мы всегда носили с собой. Из очаровательного, всем чужого щеночка, он превратился в надежду хоть что-то скрыть от Нортланда. И хотя Карл, к примеру, позволял нам ненависть, потому что иначе мы вовсе не смогли бы существовать в атмосфере проекта «Зигфрид», каждому хотелось иметь нечто личное. Шкатулки с безобидными вещицами: политическими убеждениями, чувствами, страхами.

Быть может, думала я, рассматривая туфли на витрине, я могла бы сбежать, как Отто. Где он сейчас? Ведет жизнь крысы, которая так меня пугает, сомневаться не стоит.

А где сейчас Рейнхард? Давай, малышка Эрика Байер, страдай по слабоумному, жалей, что превратила его в идеального мужчину, создала его для управления государством. Наверное, я бы многое отдала, чтобы поговорить с ним еще раз. Спросить его, помнит ли он все, и зачем он поцеловал меня, что он теперь любит и к чему стремится, какие книги ему понравились, близок ли он с другими?

Внутри у меня копошилось еще столько вопросов, что хватило бы на целый день, я не хотела вытаскивать их из зуда в мыслях, из неясного желания, потому как с каждым новым вопросом, стремление увидеть его возрастало.

Он, Маркус и Ханс были вместе. Они получили близость, которой мы обладали только пару часов. Интересно, отношения их похожи на дружбу? Они вообще могут дружить? По сути, я мало что знала о гвардии. Как это бывает на фабрике? Я — работница, и мое дело отсортировать компоненты их разума. А потом они уплывают все дальше и дальше по конвейеру. Затем, в магазине, у товаров уже и не найдешь сходства с вещами, которые видела в процессе создания.

У них другая, беспамятная история. Торговый центр наводил меня на все эти потребительские, механические аналогии. Захотелось что-нибудь купить. Их ведь тоже заказывают. Живых людей заказывают, и мы кастомизируем их, превращаем в элитный товар.

Мужчины покупают даже друг друга. Говорили, что гвардейцы, как пауки в банке. Они были близки со своей группой, другие же были для них ресурсом. Таким образом стимулировалась здоровая конкуренция.

Я не знала, насколько это правда, и мне не слишком хотелось выяснять. Не из-за отсутствия любопытства, дело было в суеверном ужасе перед самим институтом гвардии.

Так что, по зрелому измышлению, мне вправду стоило забыть Рейнхарда, он стал частью того, что пугает меня. Эта мысль успокоила, пригладила чувства, и я решила зайти в парфюмерный отдел, чтобы подыскать себе какой-нибудь новый запах, далекий от персикового шипра, которому так доверял Рейнхард.

Я открыла дверь и из пограничного пространства между всеми радостями Нортланда попала в красно-золотое помещение с лакированными торшерами и зеркальными столами. На завитых, золотых ножках, словно бы слишком тонких, держались шкафы красного дерева, за стеклом которых скрывались флаконы с драгоценными и эфемерными субстанциями. Было много света, много роскоши или представления о ней, я не понимала точно, настолько все вокруг казалось скорее картинкой, чем реальностью. Консультант тут же услужливо предложил мне помощь в выборе того, что представит меня в ольфакторном аспекте. Среди всех флаконов, тонких, толстых, маленьких и крупных, с невообразимо загнутыми горлышками и нарочито грубой огранкой, я принялась искать свой.

Я чувствовала себя охотницей, мне хотелось найти нечто, а вместе с этим найти себя. Экономика социальна насквозь, покупая, мы сообщаем что-то, от нас принимают это сообщение и на него отвечают. В конце концов, разве не в этом суть того, как человек соотносится с другими? Меня забавляло также, что магазинчик — это свой, отдельный мир с правилами, которые не нарушаются. Государство в государстве, со своими представлениями о жизни, ценностях и вкусе. Если выйти на магистраль торгового центра, хорошо освещенную дорогу между всеми такими мирами, можно почувствовать себя совершенно свободным.

Я выбирала около получаса, боялась, что совсем замучаю консультанта, и ушла с тем же персиковым шипром, что и всегда. Летний и в то же время грустный запах, кроме горечи и ласки которого ничто мне не подходило.

Совершенная свобода, оказалось, не ведет к расширению выбора. Ах, малышка Эрика Байер, доставай свои деньги и плати за товар вместо того, чтобы считать себя политологом вроде Маркуса Ашенбаха.

А то закончишь, как он. Нет уж, я дорожила своим естественным правом ненавидеть Нортланд. Тепло попрощавшись с консультантом и уверив его в том, что я не нарочно потратила столько времени, я решила поддаться еще одному искушению.

Быстрое питание — царство Нортланда. То, что богатые и здоровые делают с бедными и больными. Я презирала эту индустрию за сверхдоходы, шедшие в карманы искусственной суперэлите, за липкую, жирную притягательность (все равно что одноразовый секс в общественной уборной), за пьянящие запахи, заставляющие наплевать на рациональность и убеждения.

Суперэлита получает прибыль, потребитель получает гастрит, но каким-то парадоксальным образом все довольны. Рассуждая в таком ключе, я набрала побольше жареного и соленого, чтобы заглушить тоску. Нет лучшего антидепрессанта, чем осознание, что удовольствие от жирной пищи забрало у тебя несколько часов жизни и приблизило сердечно-сосудистую катастрофу, которая заберет тебя лет этак через двадцать.

И оттого, что я редко позволяла себе "смертельные ужины", как их называла Лили, удовольствие всегда было острым. Наверное, при постоянном повторении приедается все, даже самоповреждение.

Домой я поехала на такси, на одном из множества припаркованных у торгового центра автомобилей, похожих на рыбок-прилипал, присосавшихся к огромному зданию.

Таксист мне попался молчаливый, и у меня было достаточно личного пространства, чтобы любоваться на неоновый Нортланд. Сколько изменилось с моего детства и сколько осталось прежним. Тоталитарное совершенство, раскрашенное, покрытое блестками, лаково-сияющее.

Иногда я говорила обо всем этом Рейнхарду. Мне нравилось, что меня слушает кто-то, кому можно доверять. А теперь я думала о том, что он все запомнил. Доносить было нечего — Карл знал о моих мыслях, пока действия мои согласовались с Нортландом, личностью можно было пренебречь. Мышиный страх не позволил бы мне сделать ничего значимого, это Карл тоже знал. И все же я подумала, что если Рейнхард помнит, то все плохо. Мы теперь совсем на разных сторонах.

Никто точно не знал, запоминают они или нет. То есть кто-то, конечно, знал, но, как всегда, не мы. Мы не общались с нашими бывшими подопечными, и нам не говорили, вспоминают ли они о нас. Думаю, в этом был смысл. Если бы мы точно знали, что ничего они не помнят, был бы соблазн перейти черту, неважно, воспользоваться беззащитностью существа рядом или сказать нечто по-настоящему лишнее. Потенциальное знание наших грешков сильными мира сего удерживало нас от глупостей. Большинство из нас. С Хельгой, к примеру, не получилось. Если бы мы, в то же время, точно знали, что солдаты гвардии, суперэлита, рафинированные интеллектуалы с автоматами наперевес знают все наши тайны, это удержало бы нас слишком от многого.

Нортланду всегда полезно знать, кто мы такие. А ничто не проявит этого лучше, чем тесное взаимодействие с тем, кто с виду ничего-ничего не понимает или понимает так мало, что этим можно пренебречь.