Но за мной пришли солдаты гвардии, когда-то чьи-то неразумные подопечные, а теперь воплощение Нортланда, единого во многих лицах. Символ того, что Нортланд сам явился за мной. Я стала судорожно думать, где я могла ошибиться. Может быть, я сказала вслух что-то не то? Может быть на меня кто-то донес? Но ведь со словами менее значимыми, чем слова профессора Ашенбаха, могут разобраться и кураторы. Я — ресурс, я должна была быть опасной или же виновной в чем-то опасном, чтобы оказаться в этой машине.

А если дело в Вальтере? Роми? Нине? Каждый из нас был опутан сетью незаконных, неправильных, опасных связей. Я привыкла к этому и не ощущала со всей остротой, на какой тонкой нити держится моя вроде бы благополучная жизнь.

Что же они узнали? Хватит вопросов, Эрика. Я попыталась сосредоточиться. Если уж эти минуты у меня последние, то лучше подумать о маме, потрогать подол платья, ситцевую нежность которого я любила, вспомнить песни, которые я слушала и книги, которые читала.

В голове были только пустота с паникой, никак я не могла сосредоточиться на том, что было, зная, что ничего больше не будет. Я представляла, как меня не станет, и уже в этом была огромная ложь. Я не увижу собственного бесчувственного тела, не посмотрю на него со стороны, не буду ощущать тоску и горечь того, что все ушло. Я перестану существовать, а этого нельзя ни осмыслить, ни представить.

Каким-то чудом мне удалось не зарыдать. Это хорошо, пусть думают, что я сохраняю достоинство. На деле глаза словно бы пересохли, в горле першило. От ужаса и горечи я бы скорее закашлялась самым нелепым образом.

Я хотела вспомнить себя лет в двенадцать, а может в одиннадцать — беззаботную девчонку в круглых очках с книжкой подмышкой. Хотела вспомнить, как мы с Роми сидели на скамейке и болтали обо всем на свете, как смеялись, шутили, плакали, обнявшись, собирали мелочь, чтобы купить жвачки, придумывали истории, которые иногда почти равнялись вранью, а иногда были так очаровательно фантастичны, что никто и не обижался. Я нашла то, что искала. Я была благодарна. Я прожила жизнь, которая была далеко не бессмысленна. Я могла мечтать, читать и любить, и я посчитала свои привилегии. Они были потрясающими, несмотря ни на что.

Я вдруг улыбнулась, мне стало тепло, светло и весело.

Я спросила:

— Мы скоро приедем?

Никто не ответил мне, да я и не ожидала ответа. Я просто хотела показать, что я не боюсь. Что у меня есть некоторая внутренняя сила, которая делает меня мной. Быть может, у солдат, сидящих рядом идеальных версий людей, ее не было. Я была собой, а мои страхи перед миром были старше, чем сам этот мир. Все было хорошо, со мной не могло случиться ничего, что не случалось с другими.

Машина остановилась, словно бы она ехала только ради того, чтобы я подготовилась к неизбежному. Не салон автомобиля, подумала я, а гримерка для моей души. Как только, напудренный и подкрашенный мазохистической смелостью, порожденной разрывом с ощущением собственного тела, а значит и страха, мой разум оказался готов, движение тут же прекратилось.

Меня вытащили из машины — не грубо, но и не осторожно. И я увидела место, где никак не ожидала оказаться. Ракурс был несколько иной, чем предлагали туристические открытки или прогулочные маршруты, но место это я узнала безошибочно.

Протяженное здание, отбеленное, как зубы кинозвезды, блестящее мраморными и медными вставками. Здание было на пепельницу или шкатулку с их особенной, тяжелой важностью, в нем было множество мелких окон, узких, почти триптофобически страшных. Квадратные колонны удерживали над зданием сияющий дагаз, короновавший канцелярию.

Место, куда не попадают смертные, а тем более смертники. Канцелярия казалась огромной, раздавшейся во все стороны Хильдесхайма, и я почувствовала себя крохотным насекомым, у меня задрожали руки, ничего не осталось от моей решимости, от внутренней красоты, что я принесла сюда.

Все оказалось растоптано, и я подумала: признаюсь во всем, что бы ни спросили, всех сдам, даже если не буду ничего знать — все придумаю только за маленький шанс, что мне повезет.

И хотя я должна была оказаться не здесь, не в этом здании, не в сердце и короне мира, страх только усилился. Абсурдность и неизвестность происходящего еще никого не успокаивали.

Что ж, Эрика, ты попыталась проявить лучшие качества своей души. Нет так нет, прояви какие-нибудь другие. Солдаты, охранявшие вход, солдаты, которые вели меня, солдаты внутри здания — мне показалось, что я попала в улей. Их было множество, и как же все они были красивы и неправильны в то же время.

Все правительственные здания в какой-то мере являлись копиями канцелярии. Маленькие уродливые дети отца-великана, не иначе. Зал казался мне бесконечно просторным и длинным до невероятности. Блестящий, начищенный мрамор отражался в зеркалах на колоннах, выдававшихся, как кости, с каждой стороны частых окон. Всюду были удобные кресла с символикой, подсвечники с символикой, у всего была печать, клеймо. Я видела их, солдат. Они все были в форме, но, как в муравейнике, специализация у них была разная. Кто-то держался скромно и охранял покой здания, кто-то сидел за столиками, в центре которых, как око, сверкал дагаз. Они читали газеты, они пили кофе, тихонько о чем-то говорили, потому что любой громкий звук в этом мраморном пространстве, нутре шкатулки, казался сверхзначимым.

Никогда я, наверное, еще не встречала такого сосредоточия власти: политической, финансовой, военной. В них было нечто отделяющее их от людей даже со стороны, какая-то легкая диссоциированность, однако я заметила, что солдаты были куда более разными, чем я считала. Даже тон разговора, жесты, могли доказать мне, что у каждого свой темперамент. Отчетливый холод шел лишь от тех, кто получился не слишком хорошо, и оттого они недостаточно умели быть похожими на людей. Остальным это удавалось куда лучше, и они казались страшнее.

Мой Рейнхард здесь? Впрочем, не об этом я должна была думать. Меня повели по широкой лестнице, когда я споткнулась, меня поддержали.

— Куда мы идем? — спросила я. — Зачем мы здесь?

В этой фразе не было никакого смысла, но мне хотелось доказать себе, что я способна разговаривать в канцелярии. Руки у меня тряслись, я вся дрожала. Интрига, между тем, сохранялась. Неврологическая пьеса, как очаровательно. И каждое ружье в этом здании обязательно выстрелит. В конечном итоге, это долгое путешествие должно было закончиться, у всего была точка назначения. Я увидела кабинет без номера, единственный на этаже. Дверь красного дерева поблескивала в свете люстры. Я уже догадалась, куда мы идем, и каким-то образом мне удалось не потерять сознание. Хотя я никогда не видела этого кабинета, спинным мозгом, шестым чувством, сердцем своим я чувствовала, кому он принадлежит.

Моему кенигу.

Когда передо мной раскрылись дверь, я обомлела. Над столом было огромное панно с изображением Хильдесхайма в черно-красных тонах, над панно этим раскинул крылья медный орел. Из кабинета вело несколько дверей, плотно закрытых, так что я не знала, куда они впускают. Здесь были шкафы с книгами, многие из них казались очень старыми. Я старалась не рассматривать ничего слишком долго, не выказывать излишнего любопытства. На самом деле я была восхищена.

Во всем этом торжественном великолепии, тем не менее, если присмотреться, был какой-то мальчишеский бардак. На столе в беспорядке были расставлены оловянные солдатики, словно бы на середине заброшена была какая-то игра.

На полу валялись листы бумаги, исписанные чьим-то нервным почерком, я не решилась читать содержимое. Сцепив руки в замок, чтобы не показывать, как они дрожат, я уставилась в пол. Сначала я думала, что в кабинете никого нет, а затем услышала голос Себастьяна Зауэра.

— Фройляйн Байер, я полагаю? — спросил он. Отчего-то я поняла, что Себастьян лишь передает слова. Он стоял у окна, сперва я даже его не заметила. Обернувшись ко мне, он улыбнулся. Его прекрасное лицо мученика и героя любовника было озарено мягким светом. Он показался мне неземным существом.