Вид у меня сразу стал отчаянный, все попытки сохранить видимое достоинство ничего не стоили. Что ж, Эрика Байер, пришло время обналичить капитал. Я боялась, что если Рейнхард уйдет, придет кто-нибудь другой. Мы прекрасно подошли бы для обложки какого-нибудь порнографического романа — мужчина в черной форме и обнаженная женщина, держащая его за руку с самым беззащитным видом. Серия отвратительных открыток или короткий порнофильм, вот какова цена твоего страдания, Эрика Байер.

— Чем быстрее уйду я, тем быстрее сможешь уйти и ты.

Он вдруг потянул меня за руку, поцеловал костяшки моих пальцев. В нем был особенный лоск, свойственный излишней самоуверенности, но движение оказалось искренним. Он переживал, однако не мог выразить это.

Он не мог связать это со своими мыслями. Разрезанная личность, разорванная напополам.

— Просто не подведи меня. Я не смогу здесь долго находиться. Я сойду с ума.

Все, кто не был чокнутым изначально, должны были, пожалуй, лишаться рассудка в первые пару месяцев. Женщина — это ценность, но вовсе не в том гуманистическом смысле, о каком все мы мечтали в детстве. Это предмет обмена, только и всего, потому что женщины производят будущее. Зачем разум купюре или монете. Женщины даже не товар, товар это — статус кво, вечное продолжение жизни.

— Весь мир — это бордель, Эрика.

— Знаешь, это довольно обидная фраза для женщины, запертой в борделе.

— Я не знал, утешит тебя это или расстроит. Согласно всему, что я наблюдал бордель — это и есть общественный строй Нортланда. Никто не может контролировать свое тело, есть лишь разные зоны доступа, которые всегда контролируются тем или иным государственным органом.

Он быстро поцеловал меня в щеку.

— В любом случае, я постараюсь, чтобы для тебя это как можно скорее снова стало метафорой.

Когда он ушел, я залезла под одеяло, стараясь согреться, избавиться от накинувшегося на меня озноба. Дождь становился все сильнее, и я подумала, что если подойду к окну, то все равно не увижу, как он выходит из здания. А если Рейнхард мне солгал? Конечно, ему незачем было давать мне надежду. Он мог даже согласия моего не спрашивать, не говорить со мной ни минуты. Но и к каким-либо особенно роковым женщинам, ради которых стоило бы предпринимать нечто спорное, я не относилась.

Правда была вот в чем: Рейнхард мог поступить как угодно по абсолютно любым причинам, и я никоим образом не могла на это влиять. И тогда я закричала, завопила некрасиво, громко, яростно.

Злость, лопавшаяся во мне, как нарыв, искала выхода, но в этой чертовой комнате не было ничего, что я могла разрушить. Я вскочила с кровать, толкнула тумбочку, так что та беспомощно завалилась на бок.

— Я ненавижу тебя, слышишь! Я ненавижу тебя и все, что с тобой связано!

Сознание было мутным, и я толком не понимала, имею в виду кенига, Нортланд или даже Рейнхарда. Я сорвала занавеску, то есть, скорее я повисла на ней, и выглядело это, должно быть, нелепо. В тот момент, однако, я впервые отказалась от комедийной роли Эрики Байер в драме ее бытия. Я не думала, забавная я или жалкая (нечто вроде "а вы уже перестали пить коньяк по утрам?"). Я просто была чудовищно зла. Я попробовала разбить окно, но стекло оказалось слишком крепким, да и за ним была решетка, разделяющая мир на сектора, приучающая видеть его раздробленным.

Я не знала, сколько времени я провела в этом яростном состоянии и попытках разрушить комнату итак неделимую, как элементарная частица. В конце концов, я повалилась на пол, чувствуя себя совершенно обессиленной. Костяшки на моих пальцах покраснели, хотя я никак не могла понять, что именно я с таким остервенением била, и где это нашла.

Отличное место для состояния аффекта, герметичная безопасность и отсутствие каких-либо людей в зоне досягаемости почти принесли мне удовольствие. Я могла быть кем угодно, насколько хочу жестокой и злой, пока я была одинока.

Я могла быть обиженной на весь мир, избалованной своим особым положением и ничего не знавшей о настоящих страданиях.

Я могла быть кем угодно, даже собой.

Плакать мне не хотелось, слезы — это адаптивный выбор. Мне хотелось лежать на полу и смотреть в потолок, на котором не было ни единого пятнышка. Мне хотелось представлять, как фрау Винтерштайн полирует белую штукатурку до полной обезличенности, словно бы она реальна лишь первую секунду.

Я чувствовала опустошение и тоску, но и то и другое давало некоторую ироничную, авторскую позицию по отношению ко всему происходящему. Я занялась сексом с мужчиной, и я все еще была собой, никем другим, не лучше и не хуже.

Я занялась сексом с мужчиной, который больше не был собой.

Моя ненависть к Нортланду бурлила, я снова заперла море в бутылку. Я точно не знала, есть ли у нас альтернатива. Прошло столько времени, от войны ничего не осталось, и вряд ли мы могли бы создать что-то принципиально иное, будучи в полном одиночестве.

Но что-то во мне, какое-то инстинктивное стремление, постоянно говорило, что может быть по-другому. Нет, не может быть — должно. А все, что должно быть — принципиально возможно.

Это столько раз давало мне силы, и я захотела обратиться к этому чувству снова, но вместо дома, полного надежды, получила неприветливую табличку "и кто же сделает мир лучше, пока все о нем мечтают?".

В общем-то, здесь проходила опаснейшая траншея между "кто, если не ты?" и моими самоохранительными принципами.

Я тяжело и глубоко дышала, как после долгого забега. Сил во мне было примерно столько же. Дождь за окном никак не желал прекращаться, и я не понимала, каким образом поток воды так легко скрывает от меня весь мир. Впрочем, вероятно, дело было во всем моем мире, он был теперь слишком мал.

И я сама была маленькой, крохотное насекомое, которому так легко оторвать крылышки и лапки. И останется только тело.

Тело — как остов, и тело, как физическое воплощение меня, это было забавно. Хорошо, Эрика Байер, ты еще не потеряла способности играть словами. Я подумала о самоубийстве, и эта мысль стала убаюкивать меня. Да, в конце концов, можно и на одеяле повеситься — универсальный путь отступления для поэтов и одержимых жалостью к себе невротиков. Но самоубийство это, в сущности, не мой выигрыш, а их. Убить себя, чтобы не быть вещью — глупо, потому как смерть это и есть последний акт, окончательное превращение из кого-то во что-то, отказ от самости.

Так что самоубийство никогда не может быть выходом, потому как означает, в сущности, полный отказ от права на самого себя. Это право я хотела приберечь, спрятать, но не похоронить. Я задремала, думая обо всем этом, и приснилась мне я сама в доме моего детства — маленькая девочка с большим будущим.

Я расчесывала волосы перед зеркалом, длинные волосы, мое сокровище. У зеркала были золотистые вензеля на рамке — оно досталось маме от бабушке, а той от ее бабушки и, может быть, это зеркало пережило саму войну. Я очень любила его, потому что в нем я находила себя.

Вдруг я почувствовала, что плачу. Это было простейшее ощущение влаги на лице, оно пришло ко мне до осознания грусти. Я подставила руку, чтобы ловить круглые, прозрачные капли, но увидела, как на ладонь падают мои зубы. И вот их уже была целая горсть, много больше, чем может быть у человека, и когда я посмотрела в зеркало снова, там никого не было.

Проснулась я с тем липким ощущением, которое выносишь из неприятного, смутно связанного с нынешними событиями сна. Я лежала на полу, абсолютно обнаженная, и единственным моим желанием было, пожалуй, принять душ.

Я поднялась, не слишком владея собственным телом после этого странного отдыха, натянула на себя остатки платья и подошла к окну. Стемнело. Теперь двор казался смутным, весь в золотых пятнах фонарей, он, тем не менее, был освещен плохо, кусками вырвался из тьмы. Я коснулась пальцами стекла, надавила, словно бы у этого на самом деле была цель, словно бы какое-либо мое движение могло мне помочь. Я вспомнила о сне, в котором ловила в свою ладонь зубы, целую горсть выпавших зубов, белых, похожих на странные бусины. Я вздрогнула, когда заверещал кодовый замок. Сначала меня разрывало между надеждой и ужасом. Это мог быть Рейнхард с хорошими новостями, а мог быть кто-то чужой и еще более жуткий. Затем разум мой подкинул мне спасительную информацию: Рейнхард вводил одноразовый код, но сейчас писка кнопок я не слышала, а пропуск был у фрау Винтерштайн. Когда я увидела ее на пороге, мне захотелось помахать ей рукой, радостно ее поприветствовать. Фрау Винтерштайн горела тем же энтузиазмом, что и в начале дня.