Я остановилась, снова посмотрела на него.

— Что?

Я села на полу самым нелепым образом, оставив даже жалкие попытки были сексуальной и порочной.

— Ты вправду думаешь, что я не следил за твоими передвижениями? Мы были в курсе каждого твоего шага.

Снова это страшное "мы", уродливое слияние разумов, копошащиеся в ране насекомые.

— Конечно, в какой-то момент нужно было отпустить тебя, чтобы Отто Брандт вышел с тобой на связь.

Мне стало вдруг очень обидно, но еще больше страшно.

— Что с Отто?

— Он жив и здоров, а кроме того находится там же, где ты его и оставила.

И я поняла — никто не читал моих мыслей. Они не знают про Лили и Ивонн. Рейнхард, Маркус и Ханс видели Лизу Зонтаг, и они поняли, к кому Лиза ведет меня. Но почему они не забрали Отто сразу? Почему не забрали его даже спустя три дня?

— Более того, я постараюсь, чтобы так все оставалось и дальше.

— Ты меня заинтриговал.

Голос у меня был грустный, попытка казаться спокойной и циничной провалилась. И тогда я спросила напрямик:

— Чего ты хочешь?

Он резко поднял меня с пола, сделал вид, что задумался.

— Трахать тебя, пока мы не уснем.

— Прекрати ломать комедию. Ты должен сказать мне, какого черта ты не арестовал проклятого Отто Брандта!

— А ты хочешь, чтобы я это сделал?

— Я хочу понять, что происходит! Я хочу снова жить в мире, где все ясно! Я хочу, чтобы с теми, кто мне нравится, все было в порядке! Я хочу…

И я поняла, что собираюсь произнести "тебя", но прежде, чем я успела это сделать, Рейнхард поцеловал меня. Губы его были теплыми, но нежность быстро сменилась болезненной страстью. Я и сама вцепилась в него. Это был короткий и болезненный поцелуй. Я оттолкнула его.

— По-твоему я собираюсь заниматься с тобой…

— Чем?

— Чем-либо, пока не я понимаю, что происходит с моей чертовой жизнью?

— А разве кто-то понимает, что со всеми нами происходит в этом путешествии под названием "существование". Или я неправильно оценил ситуацию?

Он взял меня на руки, легко, как игрушку, и на этот раз я сама поцеловала его, уткнулась носом в висок с нежностью, которой было совершенно не место ни в этом разговоре, ни в этих отношениях.

— Скажи мне, что происходит, Рейнхард!

— Заметь, я тебе в этом не отказывал. Я просто не хочу делать этого сейчас.

— Значит, ты хочешь расслабиться и отдохнуть, а я все это время должна думать о том, что…

Он опустил меня на кровать, а потом рука его скользнула к тумбочке. Он взял плеть. Я живо, так что и сама не заметила, как, переместилась на другой конец кровати. Я тут же замолчала, чувствуя только животный страх, желание забиться под одеяло или закрыться в ванной. Я прошептала:

— Рейнхард, ты ведь понимаешь, что я никак не могу навредить твоим планам. Или Нортланду.

Он облизнул губы. Ах, крошка Эрика Байер, до чего легко испугать тебя, лишить тебя голоса.

А потом он кинул плеть мне и, благодаря адреналину, сделавшему мою реакцию тоньше и быстрее, я поймала ее.

— Будь моей гостьей, — сказал Рейнхард.

Я взялась за рукоять плети, тяжелую каким-то по-особенному приятным образом, другой рукой огладила семь тонких кожаных ремешков, расходившихся от нее. Казалось невозможным, что они могут причинить боль. А потом я заметила крошечные, острые шипы, рассеянные по ремешкам. Я тронула один из них подушечкой пальца, затем надавила сильнее. Ничего особенного, но удар заставит их оставлять ранки.

— Я не понимаю, — сказала я, продолжая оглаживать плеть. На самом-то деле я, конечно, все понимала. Я медленно встала с кровати, сбросила туфли и босая прошлась по комнате. Паркет был такой гладкий, словно времени для него не существовало. Он выглядел импозантно, и этому способствовала некоторая старомодность. Однако ни единой занозы, ни темного пятнышка на нем, никаких несовершенств, которые красят все сущее рано или поздно. Вечное, первозданное совершенство, блестящее, покрытое лаком. Я смотрела себе под ноги, предпочитая думать о паркете.

— Нет, — сказал Рейнхард. — На самом деле ты прекрасно понимаешь. И ты хочешь этого.

Я ничего не сказала, но он задал вопрос, который мне никогда не хотелось произносить вслух.

— Почему тебе этого хочется? Потому что то, что принято называть "человечностью" не вполне сообразно, собственно, человеческой природе.

А потом он встал на колени. Он, в своей прекрасной черно-серебряной форме, встал на колени, но даже так был лишь на голову ниже меня. Я вертела плеть в руках, не решаясь делать с ней что либо, но и не решаясь бросить ее на пол. Я смотрела на Рейнхарда, он был красив, он был богат, он владел миром.

Он, в конце-то концов, не чувствовал боли. Но Рейнхард позволял мне унизить его, по крайней мере символически. Я обернулась. За спиной у меня в золотой рамке был портрет Себастьяна Зауэра, имплицитно подразумевающий кенига. Развевавшееся на портрете знамя лишало его чего бы то ни было личного. Это было изображение государства, а не человека. И если бы я отошла чуть в сторону, все стало бы правильным.

Солдат на коленях перед государством, превратившим его в машину для убийства. Но между Рейнхардом и Нортландом была я, босая, в летнем платье и с плетью, зажатой в ладони.

Я размахнулась и ударила его, но рука моя быстро ослабла, и плеть лишь едва хлестнула его по щеке.

— Продолжай, — сказал он. — Но это интересный выбор.

Я криво улыбнулась ему, взвесила плеть в руке. Ему не будет больно, подумала я, он просто издевается надо мной, хочет посмеяться на тем, как я пытаюсь сохранить чувство собственного достоинства. Я дразнила себя, словно собаку. Возьми-ка эту палку, крошка Эрика Байер, и пройдись вдоль забора, собранного из твоих страхов, предубеждений и комплексов. Выдержит ли цепь тогда?

Ему не будет больно.

Он пугает меня, ему нравится проверять меня на прочность. Ему весело, потому что он может сделать со мной все, что угодно, и это бурное море вероятностей заставляет меня дрожать от ужаса перед ним.

Однажды я так сильно любила его. До того, как он стал кем-то, кто питается страхом. Рейнхард был чем-то иным, бесконечно внешним по отношению ко всему, что я знала.

Он был кем-то, кто наблюдал за нами, и я вдруг поняла, что окончательно лишилась его, уступив этому существу, холодному, крайне изощренному, завораживающему и ужасающему. Странному.

В отличии от Рейнхарда, он умел говорить, однако целью его не был коммуникативный акт в привычном для меня смысле. Он имел с людьми намного меньше общего, чем казалось. И если он и обладал чем-то человеческим, это были слабости. Трогательные слабости богача.

Но в нем не было способности к милосердию, не было умения чувствовать вместе с другими. Он был насмешкой над тем человеческим существом, о котором я заботилась. Рейнхард прежде, не обладая моим языком, как и все люди, искал одобрения и любви, он хотел тепла, потому что замерзал в своем неврологическом одиночестве.

Рейнхард сейчас был расщепленным надвое, разрезанным напополам, искаженным человеческим образом. И если ему будет нужно, он не задумываясь уничтожит моих друзей. Все, что у нас есть — его хрупкая благодарность ко мне. Тонкая мембрана между его абсолютной властью и моей беспомощностью.

Так кто такой на самом деле Рейнхард Герц? Ужас в его первозданном виде, отчужденная от нас, людей, чудовищность, потому что других монстров в нашем мире нет. Он кажется всем нам чуждым, потому как мы не хотим такими быть.

Человеческая тьма, втиснутая в униформу и институционализированная во власть.

Никакого смысла в рамках традиционного рассудка в Рейнхарде не было. Потому что в той темноте, откуда все мы пытаемся вырваться, никакого рассудка нет.

И все его слова ложь хотя бы потому, что единственный их смысл, предназначение — скрыть на время ужас, который проник в него. И этот ужас — часть Нортланда, политическая система, экономика, искусство — все пропитано им.