Мы гоняли тягач по полосе. Читатель может саркастически сказать: «Мы пахали…» — и ошибётся, потому что за рычагами большую часть времени сидел я. Во имя истины замечу, что своё место Тимофеич уступил весьма неохотно: интуиция, видимо, ему подсказывала, что из этого не выйдет ничего путного. Поначалу так оно и было: в тягач, до сих пор спокойный и вежливый, как пони в зоопарке, словно вселился дьявол. Едва я сел за рычаги, как он начал содрогаться от ярости и шарахаться из стороны в сторону, норовя разбить нашими телами стенки кабины. Тимофеич только за голову хватался, глядя, как я превращаю гладкую полосу в просёлочную дорогу с выбоинами и ухабами. А когда тягач, дико взревев, рванулся с полосы на снежную целину, инструктор тактично, но твёрдо предложил ученику пересесть на пассажирское место. Слегка обескураженный, я дал возможность инструктору успокоиться и вновь возобновил свои притязания. И что бы вы подумали? Вторая попытка завершилась столь успешно, что Тимофеич только ахал и цокал языком: с таким изяществом и лихостью я вёл тягач. И лишь огрехи на виражах в конце полосы свидетельствовали о том, что за рычагами сидит механик-водитель пока ещё не экстракласса. Огрехи Тимофеич ликвидировал самолично, а в остальное время сидел и курил, расхваливая меня на все лады.
И когда часа через два к нам подсел Валерий Ельсиновский, он стал свидетелем моего триумфа.
— Профессионал! — явно гордясь своим способным учеником, говорил Тимофеич. — Уже километров пятнадцать орудует рычагами — и не угробил тягач!
Ревнивый Валерий тут же загорелся желанием испробовать свои силы, и теперь уже за головы хватались оба его инструктора. Я терпеливо делился с доктором передовым опытом и добился заметного повышения его мастерства. В дальнейшем мы не раз конкурировали, добиваясь права сесть за рычаги; наверное, за год зимовки доктор набил руку и сравнялся со мной классом, но будет нелишним скромно напомнить, что первым его, Валерия, учителем был всё-таки я.
Здесь, на полосе, мне удалось чуточку «разговорить» Тимофеича: до сегодняшнего дня он рассказывал о чём угодно, только не о себе, всячески увёртываясь от моих наводящих вопросов. Я знал, что Тимофеич много лет работал начальником участка на Кировском заводе в Ленинграде, три года провёл в Антарктиде, из них два — на Востоке; знал, что все начальники, с которыми он зимовал, не жалели усилий, чтобы вновь его заполучить; видел, как, прощаясь с Тимофеичем перед отлётом, ребята из старой смены довели лётчиков до исступления, ибо объятиям не было конца.
— Эх, жалость какая — улетит через полтора месяца Зырянов… Чего бы только не отдал, чтобы он с нами на год остался! — сокрушался Сидоров.
А начальник старой смены Артемьев в одной из наших коротких бесед говорил:
— Один только Зырянов — это целая книга. Нам повезло, что он был с нами — стержень коллектива! Присмотритесь к нему. Из всех полярников, которых я знаю, он выделяется своими человеческими качествами. То, что он в совершенстве знает дизеля и транспортную технику, вызывает разве что уважение. Но прибавьте к этому особую человечность и трудолюбие — и вы поймёте, почему Тимофеича любят. Причём поймёте быстро, через несколько дней.
И в самом деле, старая смена улетела, а Тимофеич как был, так и остался стержнем коллектива. Удивительный человек! Без всяких усилий со своей стороны он какими-то невидимыми нитями привязывал к себе товарищей. Впрочем, что я говорю — без всяких усилий! Наоборот! Словно не было позади года труднейшей зимовки — Тимофеич продолжал работать за двоих, за троих. Он вечно трепетал, что новички, ещё не втянувшиеся в дело, сработают что-нибудь не так. Сергееву и Флоридову он помогал монтировать пеленгатор, Фищеву — собирать домик, дежурил вместо заболевшего Лугового на дизельной электростанции, в ожидании прихода санно-гусеничного поезда готовил ёмкости для горючего, укатывал полосу, ремонтировал тягач, по первой же просьбе и без просьб помогал всем и во всем — ему некогда было спать.
А когда Тимофеич приходил на перерыв, ему тут же освобождали место за столом и не давали самому идти за чаем — приносили. И за обедом старались угодить, и тост поднимали за его здоровье, и выключали магнитофон, когда Тимофеич ложился на часок отдохнуть.
Он, пожалуй, выглядел старше своих сорока пяти лет. У него морщинистое, утомлённое лицо много поработавшего человека, сильно пробитые сединой и плохо поддающиеся расчёске волосы, крепкие натруженные руки. А глаза у Тимофеича как у сказочника: светлые, добрые и ласковые. И смех его заразительный и добрый, такой смех не обижает: ни разу не видел, чтобы на Зырянова кто-нибудь обиделся.
Потому что не только своим обликом, но и всем своим существом Тимофеич излучает из себя доброжелательность. Она буквально расходится от него волнами, захлёстывает и смягчает душу.
— Что приуныли, мошенники? — подмигивал Тимофеич, похлопывая по плечам нас, тогда ещё фиолетовых новичков. — По своим королевам соскучились? Ничего, ничего. Сейчас попьём чайку, покурим, забьём партию «чечево», кой-кого под стол загоним — и ещё поработаем, до следующего чая.
Ничего вроде не сказано, а становится легче, и хочется улыбнуться ему в ответ.
— Ты, Тимофеич, какой-то святой! — удивлялся прилетевший несколькими рейсами позже Валерий Фисенко. — При тебе даже выругаться всласть бывает стыдно. Надень хоть шапку, чтобы нимба не было видно!
Ну на святого, положим, Тимофеич не тянул (он курил одну сигарету за другой, не отказывался от рюмочки за столом и мечтал поскорее увидеть свою «королеву»), да и на классического «положительного героя» — тоже, ибо последний не прощает ошибок и заставляет равняться на себя, а Тимофеич, наоборот, готов был простить любую невольную ошибку и никогда не призывал следовать своему примеру.
Не прощал только равнодушия к делу. Не то чтобы критиковал на общих собраниях и устраивал разносы, а просто был с таким человеком менее общителен, не улыбался ему и не называл его «мошенником» — такой чести удостаивались только симпатичные Тимофеичу люди. И лишь мог сказать ему, оставшись наедине, без чужих ушей: «Парень, парень, зачем ты пошёл в Антарктиду?»
А сейчас на минутку возвращаю читателя на полосу, чтобы сделать его свидетелем одного из заметных географических открытий века.
В конце полосы мы обычно устраивали пятиминутный перекур, выходили из кабины и разминались. И когда в порядке разминки я отошёл на несколько шагов в сторону, оставляя следы унтов на девственном снегу, то вдруг подумал: «А ведь эти следы наверняка здесь первые!»
Отвечая на мой запрос, Тимофеич подтвердил:
— Гуляли мы только по полосе, кому охота вспахивать ногами снег?
— Значит, никто сюда не заходил? — переспросил я.
— У нас на станции ребята были психически нормальные, — уклончиво ответил Тимофеич.
— Сфотографируйте меня, пожалуйста, у этого сугробика, — не без трепета попросил я.
Тимофеич ухмыльнулся и несколько раз щёлкнул затвором.
Так было дело. За обедом товарищи в один голос признали, что сугроб, у которого я сфотографировался, является тем местом, на которое доселе ещё никогда не ступала нога человека. По предложению Василия Семёновича Сидорова этому месту было присвоено наименование «Сугроб Санина». Так что мой приоритет безусловен и подтверждён всем коллективом станции Восток. Нет никаких сомнений в том, что рано или поздно на карте ледового континента появится сугроб моего имени.