К этому времени Димдимыч исчез — побежал, наверное, проверять, все ли его любимые горы на месте, а я пошёл с товарищами осматривать станцию. Действительно, ветераны не преувеличивали. Новолазаревская — самая милая и уютная станция в Антарктиде. На берегу пресноводного озера раскинулся крохотный посёлок из нескольких аккуратных домиков; вокруг невысокие, освещённые солнцем горы, в прозрачном воздухе летают птички… Поэзия, идиллия! Только пурги здесь бывают совсем не поэтические, да ещё трещины в округе, которые тоже идиллическими не назовёшь. Но жить на такой станции, зимовать на ней куда удобнее, чем в Мирном или Молодёжной, не говоря уже о Востоке. Очень сильных морозов здесь не бывает, от самого дальнего домика до кают-компании — метров сто, пресной воды — хоть залейся, надоело сидеть дома — иди в горы, прогуливайся себе на здоровье и собирай камни — кварц и другие разноцветные минералы для коллекции, которой можно будет прихвастнуть перед приятелями на Большой земле.

Я ходил по станции и вспоминал многочисленные, связанные с ней истории. Вот кабинет начальника станции, в котором жил когда-то её основатель Владислав Иосифович Гербович; вот камбуз, на котором царил первый повар Новолазаревской — Виктор Михайлович Евграфов; из этой двери он выплеснул полный таз выжатой клюквы… прямо на выскочившего из бани голышом доктора Рогозова, того самого, что в ту зимовку вырезал себе аппендикс: случай, о котором много писали.

Симпатичная станция! Жаль, что я попал на неё в самое горячее время: половина коллектива работала на разгрузке «Оби», «старики» сдавали дела сменщикам — словом, ребятам было не до меня, и я им не мешал. К тому же нашёлся Димдимыч, который обещал показать мне главные здешние красоты. Он подтащил ко мне высокого, спортивного вида молодого человека, обросшего рыжеватой бородой, и без церемоний представил его:

— Слава Макеев, геоморфолог и мой друг. Отзимовал на Новолазаревской и вместе с нами возвращается домой. Спешите взять у него интервью на месте действия. Слава пятнадцать раз нырял с аквалангом в озера Ширмахера и сделал множество гениальных открытий!

— Ну, «множество» — это, пожалуй, слишком, — скромно возразил Слава.

— По-настоящему эпохальным было лишь одно открытие: я экспериментальным путём установил, что вода в здешних озёрах значительно холоднее, чем в Чёрном море в разгар купального сезона. Не знаю только, сочтёт ли возможным учёный совет присвоить мне за это докторскую степень без защиты диссертации.

— Сочтёт, сочтёт, — заверил я. — А в какой одежде вы спускались в озера? Не в костюме Адама?

— Почти, — ответил Слава. — В плавках. На них, правда, я надевал кожаные штаны, затем облачался в свитер и в прорезиненный герметический костюм. И чувствовал себя превосходно, хотя температура воды была от нуля до четырех градусов тепла.

Беседуя таким образом, мы забрались на гору и присели на нагретый солнцем валун. Слава, как и мой Димдимыч, очень любил Ширмахер и не без грусти с ним расставался. Расставание это скрашивали сундуки, набитые разными камнями и научными материалами.

— Хочу определить, — постепенно увлекаясь, рассказывал Слава, — когда Ширмахер выполз из ледников. Для этого нужно произвести разносторонний анализ осадков, оставшихся в озёрах неприкосновенными, в отличие от морен, по которым прошлись ледники. Анализ годовых слоёв осадков позволит определить возраст оазиса. Для этого и приходилось спускаться с аквалангом в озера и бурить вручную скважины. Осадки я забирал при помощи специальной трубки. Вода в озёрах прозрачная, но живности никакой. Сверху меня, конечно, страховали верёвкой, так что ничего особенного и опасного в таком нырянии не было.

— Наоборот, сплошное удовольствие, — подхватил Димдимыч, похлопывая друга по плечу. — Распарился под жарким антарктическим солнцем — ныряй в манящую прохладу!

— Какой главный вывод вам удалось сделать? — поинтересовался я.

— Данные пока предварительные, — ответил Слава. — Но картина вырисовывается такая. За год в озёрах откладывается примерно 0,2 миллиметра осадков, а общая их мощность достигает метра и чуть более. Значит, возраст оазиса колеблется где-то в пределах пяти тысяч лет. Именно тогда он освободился от ледников. Конечно, вывод этот приблизителен, нужно ещё и ещё раз проанализировать материалы. Так что пока я могу записать на свой лицевой счёт только создание практической методики работы с аквалангом в условиях Ширмахера.

— Не так уж и мало, — подытожил Димдимыч. — Если в будущем здесь станут проектировать курортные пляжи, твои рекомендации будут бесценными!

— А есть ли в этих местах какая-нибудь растительность? — спросил я.

— Ну, не деревья, конечно, а кустарники, лишайники?

Слава подмигнул мне и засмеялся.

— Вам уже небось рассказали?

— Про что? — искренне удивился я.

— Про лиственницу.

На моем лице отразилось такое недоумение, что Слава не стал тратить времени на дальнейшие расспросы.

— Ребята на станции часто задавали мне вопросы о животном мире, растительности, рельефе Антарктиды. Я отвечал по мере сил и возможностей, устраивал что-то вроде бесед. Особенно любознательным был наш повар Гена Саньков по прозвищу «Кулибин», названный так за то, что постоянно выдвигал смелые гипотезы и феерические проекты, изобретал вечный двигатель. Гена так привык к этому прозвищу, что даже на своём сундуке написал фамилию «Кулибин». И вот однажды он пришёл и говорит:

— Как это так — в Антарктиде нет деревьев и кустарников? Это ты ввёл нас в заблуждение. Вот в Мирном — пожалуйста, растёт хвойное дерево. Кажется, лиственница.

— Кто тебе сказал такую ерунду?

— Да я своими глазами видел, на островке!

Я лихорадочно порылся в памяти: нет, не может такого быть. А Кулибин ссылается на авторитет начальника станции Сергеева, который якобы мог подтвердить эту чушь. Потащил меня к начальнику, и тот действительно подтвердил: «Да, растёт дерево, сам видел».

— Может, в кадке? — пытаю я.

— Нет, не в кадке. Живое дерево.

Я растерялся и побежал к Бабуцкому.

— Ты много раз бывал в Мирном. Скажи, видел дерево?

— Видел.

— Живое?!

— Ну как тебе сказать… Не совсем. Нейлоновую ёлку.

Хохот!

Тут лишь я сообразил, что эти черти меня разыграли, и придумал план мести. Сговорился с радистом и сочинил радиограмму, призывающую комсомольцев собрать цветной металлический лом. Комсомольцев у нас было двое, Кулибин и Яблоков. Они восприняли радиограмму всерьёз и целый месяц собирали консервные банки, ржавую рухлядь, не замечая, как потешается вся станция. Целую гору собрали и… заслужили благодарность от начальника: «Спасибо, очистили станцию от мусора!»

Слава пошёл готовиться к отлёту, а Димдимыч, выполняя своё обещание, повёл меня осматривать грот.

Димдимыч — человек абсолютно хладнокровный и невозмутимый: за восемьдесят дней нашего плавания я всего лишь два раза видел, как в нём клокотали страсти. Впервые, когда в один солнечный день он разобрал и бережно покрасил детали гидронасоса, терпеливо дождался, пока они не подсохли, и столь же бережно начал собирать прибор. «Разве так собирают? — пренебрежительно сказал один матрос, вышедший погулять на палубу. — „Вот как надо это делать!“ И быстро, уверенно собрал насос, расцарапав и ободрав свежую краску. „Я, знаешь, механик, — проникновенно сообщил непрошеный помощник. — Душа по работе горит!“ Димдимыч сердечно его поблагодарил и, отчаянно чертыхаясь, снова разобрал насос для покраски.

После этого случая Димдимыч долго сохранял спокойствие и невозмутимость. Гена Арнаутов, его постоянный оппонент, возмущался: «Скажи, почему ты всегда всем доволен, всегда высыпаешься и никогда не устаёшь? Ты робот? Ну, повысь голос, докажи, что ты человек!» На что Димдимыч отвечал: «Мой принцип — тратить свои нервные клетки на творческую работу, а не на бесплодную болтовню, ничего не дающую уму и сердцу». Перебранка этой парочки доставляла мне большое удовольствие. Гена клялся и божился, что рано или поздно он выведет «робота» из равновесия, но я бы не решился утверждать, что эти попытки завершатся успехом.