Совершенно излишне мучиться любопытством, какова степень уважения к нам людей; и напрасны опасения, что наши достоинства останутся непризнанными. «Как живешь, так и прослывешь», — пословица отменно справедливая. Если кто убежден, что может сделать нечто и сделает это лучше других, он как будто уверен, это эта истина известна всем. Мир полон дней Страшного Суда; и куда бы ни пошел, что бы ни сделал человек, его всюду рассмотрят, точно насквозь, и наложат на него приличествующий штемпель. В гурьбу детей такой-то школы вступает новичок, разряженный, чистенький, с пропастью игрушек и большою спесью. Кто-нибудь из старожил лов пощупает его и прехладнокровно скажет: «Пускай его себе! увидим завтра!»

Бездельник воссядет на престол. На первых порах не разглядишь, Гомер ли он или Вашингтон, но истина воссияет, и не остается ни малейшего сомнения насчет какой бы то ни было человеческой личности.

Поэтому претензии должны бы оставаться в покое и предписать себе бездействие; они никогда не произведут ничего истинно великого. Претензия никогда не написала «Илиады», не разбила в пух и прах Ксеркса, не покорила мир христианству, не уничтожила рабство.

Сколько есть качеств в человеке, столько их и обнаруживается. Ни одно искреннее слово не пропадает даром, ни одно движение великодушия не исчезает бесследно. Сердце человеческое летит навстречу словам искренности, поступкам великодушия и мгновенно вбирает их в себя. Человек ценится по своему достоинству. Если вы не хотите, чтобы некоторые ваши поступки были известны, — не делайте их. Тут не поможет ни укрывательство, ни самообладание. Есть обличения и во взгляде, и в пожатии руки. Зло осквернило этого человека и уничтожает все добрые впечатления, которые он еще производит. Не знаешь, почему нельзя ему довериться, но чувствуешь, что довериться нельзя. Утомленная наружность, блуждающий взор, признаки бесчувствия, отсутствия истинного знания — все служит ему осуждением. Уже Конфуций восклицал: «Как может человек утаиться! Как может человек скрыть себя!»

С другой стороны, прекрасной душе нечего опасаться, чтобы тайные дела ее бескорыстия, справедливости и любви могли остаться без сочувствий. Одному человеку, по крайней мере, известно и доброе дело, и благородное намерение, его внушившее, он уверен, что скромное умалчивание послужит ему лучше подробных рассказов. Этот свидетель похвального поступка — он сам, его совершитель. Он заявил им свое благоговение к законам вечным, и законы вечные, в свою очередь, воздали ему невозмутимым миром и самодовольством.

Вообще, добродетель состоит в замене состояния казаться состоянием быть; то есть в высокопарном свойстве, выраженным самим Богом изречением «Я есмь». И таков урок, извлеченный из всех наших наблюдений: Будь, а не кажись! Эту светскую премудрость пора предать забвению. Преклонимся пред могуществом Господа, сметем с Божественных стезей наше ничтожество, раздутое тщеславием, и мы получим от Него истину, которая одна даст сокровища и величие.

Заметим еще, что все наши ощущения и понятия обманчивы. Большие размеры вызывают нашу почтительность; кроме того, мы так и присмиреем при одном слове: деятельность. Это обман внешних чувств — больше ничего. Ум убогий и скудный может иметь сознание, что он ничто, если не владеет каким-нибудь наружным знаком отличия: квакерским платьем, местечком в собрании кальвинистов или в обществе филантропов, порядочным наследством, видною должностью и тому подобным, удостоверяющим его самого, что он нечто значит. Но ум живой и могучий — обитатель солнца, и в самой своей дремоте властелин создания. Мыслить — значит действовать.

Мы же называем бездейственным поэта, потому что он не председатель, не купец, не водовоз! Мы покланяемся различным установлениям, забывая, что они произведения мысли, которая находится и в нас. Мать всякого подвига есть мысль, и самая плодотворная деятельность совершается в минуты безмолвия. Не шумные и не видные факты: женитьба, выбор и снискание должности, поступление на службу, — налагают на нашу жизнь неизгладимый отпечаток; его производит тихая дума, посетившая нас во время прогулки, у опушки леса, на окраине ее дороги; дума, которая, обозрев всю нашу жизнь, дает ей новый поворот, говоря: «Ты поступил так, а лучше бы поступить иначе». Все наши последующие годы сопровождают такую мысль как слуги; они подчинены ей и исполняют ее волю, насколько это возможно. Такой обзор или, лучше сказать, такое исправление предыдущего есть сила неизменная; она похожа на толчок, данный телу, но она направлена на нашу внутреннюю жизнь и сопутствует ей до последних пределов. Озарить человека светом незаходящим, сделать все существо его способным беспрепятственно проникаться законом непреложным — вот цель возвышенных посещений. Ими возлагается на человека долг, чтобы все малейшие подробности его жизни, куда только ни обратите вы своего взгляда: его слова, поступки, Богопочтение, домоводство, общественная жизнь; его радости, одобрение и противоборство, — все в нем служило явным выражением его свойств и его природы. С такими содействиями человек делается вполне самостоятелен; но если он довольствуется состоянием сбродным, луч солнца не пронзит, истинный свет не озарит его; и глаза, даже самые полные участия, утомятся, усматривая в нем. тысячу разнородных направлений, и существо, ни в чем не достигшее утверждения и единства.

Зачем тоже прибегать нам к ложному смирению, пренебрегать в себе человеком и образом жизни, данным ему на часть? Хороший человек всегда доволен своим уделом. Я чту и чествую Эпаминонда, но я не желаю быть Эпаминондом и считаю более справедливым и полезным любить мир мне современный, а не мир его, времени. Если я искренен и верен самому себе, вы не смутите меня словами: «Он действовал, а ты остаешься в бездействии».

Похвальна деятельность, когда нужно действовать; похвально и бездействие. Если Эпаминонд в самом деле был такой, как я его понимаю, он, вероятно, при моих обстоятельствах, точно бы так же оставался в бездействии. Небо обширно: в нем есть простор для всех родов любви, для всех родов доблестей. И зачем нам суетиться, прислуживаться, хлопотать донельзя? Пред лицом Правды деятельность и бездействие равны. Из одного куска дерева сделан флюгер, из другого — будка' на мосту: свойство дерева выказывается в том и в другом употреблении.

Я вполне доверяюсь распоряжениям Всевышнего. Простой факт моего пребывания на таком-то свете служит мне ручательством, что именно здесь нужен Ему орган. И когда эта обязанность мне уяснится, буду ли я отпираться» отказываться, представляя с безвременным и суетным смирением, что я не Гомер, не Эпаминонд. Мне ли судить о том что Ему прилично, что нет: я только повинуюсь Его определениям. Всевышний, дух меня блюдет, и с каждым новым днем обогащает меня новою бодростью и веселием. Я не отрекусь от изобилия благодати под тем предлогом, что она в ином виде нисходит на других.

Если нас восхищают великодушные поступки, постараемся придать величие и нашим поступкам. Всякое действие эластично до бесконечности, и смиреннейшее из них способно проникнуться отблеском небес, который затмит свет солнца и луны. И, во-первых, будем исполнять свои обязанности. Какая мне стать углубляться в деяния и умозрения древних греков и римлян, когда, так сказать, я не умыл еще своей хари и не оправдал себя пред моими благотворителями? Как сметь мне зачитываться о военных подвигах Вашингтона, когда я не отвечал еще на письма моих друзей? Не трусливый ли это побег от своего дела, для того чтоб ввязаться в дела соседей? Это чистая увертка. Байрон сказал об Джеке Бунтинге: «Он не знал, что делать, и принялся ругаться». Не то же ли можно сказать и о нашем обращении с книгами: «Не знаешь, что делать, и примешься читать». Странное уважение оказываем мы памяти Вашингтона и других великих людей! Я считаю, что мое время и мир, в котором я вращаюсь, и мои отношения и занятия так же хороши, если еще не лучше их. Дайте мне, напротив, охоту так хорошо отправлять мои обязанности, чтобы всякий развалившийся читатель, сравнивая мою и их биографию, нашел бы, что моя во всем похожа на лучшие эпохи их жизни.