В жизни каждого народа есть также минута, когда, выступив из периода грубой животной юности, умозрительные способности достигают в нем своей зрелости, и между тем еще не обратились к микроскопическому дроблению. В такой момент человек вытягивается во всю длину лестницы создания; пятою он еще касается неизмеримых сил мрака, глазами же и головою ведет беседу с солнцами и звездами. Это период совершеннолетнего здоровья и высшей точки могущества.

Такова во всех отношениях история Европы, такова она и в философии. Самые ранние ее летописи, внесенные выходцами из Азии, проникнутые бредом варваризма, по большей части погибли. То была смесь самых грубых понятий о нравственности с натуральною философией, постепенно пересиливаемая частными воззрениями одинокого преподавателя.

До времен Перикла появились семь учителей мудрости, и мы получили основания геометрии, метафизики, этики. После них властвовали делители (partialists), производившие начало всего существующего — кто от воды, кто от воздуха, от огня и проч. Все системы примешивали к этим началам мифологические картинные описания. Наконец, явился Платон — распределитель. Ему не нужно ни варварского малевания, ни штукатурок, ни возгласов: он в силах дать определение. Он предоставляет Азии огромность и преувеличение; с ним выступает отчетливость и постижение.

Философия есть определение; она — отчет, который человеческий разум отдает себе о причинах и постановлениях мироздания. Два первенствующих факта необходимо служат здесь исходными точками: 1) единство или тождественность; 2) многообразие. Мы подводим все созданное к одному, усматривая главный его закон, усматривая коренное сходство во всем и поверхность несходства. Но каждый акт мышления, самое это усмотрение тождественности или единства удостоверяет в различии вещей. Есть одно, есть и другое. Невозможно ни говорить, ни думать, не включая обоих.

Итак, ум бывает сначала подстрекаем поиском причины, производящей различные действия; потом он отыскивает причину этой причины и погружается все далее и далее, в убеждении, что дойдет наконец до причины абсолютной и самобытной, до одной, включающей все. "В среде солнца — свет; в среде света — истина; в среде истины — нетленное бытие», — гласят Веды.

Побуждаемый противоположными фактами, разум обращается от одного к тому, что не одно, а состоит из другого или многого, то есть от причины к последствиям, и убеждается в существовании разнообразности и в самостоятельности обеих, тесно зависящих одна от другой. Разлучить, но с тем вместе и примирить эти две совокупно слитые стихии — вот что составляет задачу мышления. Их существование, обоюдно противодействующее, обоюдно исключаемое, так тесно совпадает, однако, одно с другим, что никак нельзя решить, где одно и где его нет.

Во всех народах встречаются умы, склонные остановиться на постижении всесоздателя Единого. В восторге молитвы, в восхищенном благоговении уничтожаешь свое существование в Существе Едином. Такая склонность нашла высшее свое выражение в религиозных писаниях Востока, в особенности в Ведах Индии, которые не заключают почти ничего другого, кроме этой идеи, и касаются самых чистых, самых возвышенных струн на ее прославление.

Все Он, все Он; враг и доброжелатель тождественны, и тождественность до того велика, что пред нею ничего не значит разнообразие и видоизменение форм. «Ты способен, — говорит верховный Кришна одному мудрецу, — понять то, что вы не отдельны от меня. Я то — что ты. Таков и мир с его богами, героями и человеческим родом. Люди усматривают различие оттого, что они в безумии невежества. В словах Я и Мое заключается невежество». «Узнайте теперь от меня, в чем состоит великая цель всего. Это душа одна во всех телах, самобытная, совершенная, всепроникающая, превосходящая всю природу, неподвластная ни рождению, ни возрасту, ни смерти; вездесущая, содеянная из истинного знания, свободная, непричастная несущественности, то есть названиям, родам, видам, — во временах прошлых, настоящих и будущих. Знание, что этот дух, единый по существу, пребывает и сам в себе, и во всех других телах, — вот мудрость того, кто постигает единство вещей. Как одна струя воздуха, проходя сквозь скважины флейты, различается по тонам гаммы, так едино естество Великого Духа, хотя формы его разнообразны, ибо они происходят от последствий содеянного. Уничтожится наружный образ чего бы то ни было, и всякое несходство прекращается». — «Весь мир есть только проявление Вишну, который тождествен всему и должен быть познан мудрыми так, чтобы они не отличали его от себя, но считали его безразличным с собою. Я не ухожу, не прихожу, не пребываю на одном месте: ты — не ты, другие — не другие, я — не я».

Это значит, другими словами: «Все для души, а душа — Все; звезды и животные — преходящая живопись; свет — белый фон картины; время — призрак, форма — тюрьма и самая твердь небесная — марево.

Это значит, что душа жаждет разлиться бытием, вознестись над формою превыше Тартара, превыше небес: она жаждет высвобождения из природы.

Но если спекулятивное созерцание устремляется к ужасающему, всепоглощающему единству, то деятельность, напротив, прямо отклоняется от него к многообразию. Каждый ученый по расположению или по навыку примыкает к одному из этих двух кумиров мышления. Религиозное чувство указывает ему единство; рассудок или внешние чувства — многообразие. Слишком быстрое единение или чрезмерное пристрастие к частностям и к дроблению — две одинаковые опасности для спекулатизма.

Таким наклонностям соответствует и история народов. Страна единства, неподвижных учреждений; родина философии, с наслаждением теряющейся в отвлеченностях, и людей — по убеждению и по применениям, — проникнутых верою в идею глухого, неутолимого, нескончаемого фатума, — есть Азия, осуществившая свои верования общественным установлением каст.

С другой стороны, гений Европы полон деятельности и творчества; ее образованность противится кастам; ее философия — поучение, а не верование; это страна изобретений, торговли, искусств, свободы. Европейская цивилизация состоит в торжестве дарований, в расширении систем; изощренное понимание, приспособленное знание, наслаждение формами, наслаждение видимою природою — все проявляется в результатах удобопонятных. Перикл, Афины, Греция жили и действовали в этой среде, бодрые и веселые духом, еще не озабоченным предвидением вреда, происходящего от всякого излишества. Пред их глазами еще не было ни зловещей политической экономии, ни рокового Мальтуса, ни Лондона или Парижа. Они не помышляли о безжалостном подразделении народа с долею, определенною ткачам, пряхам, угольщикам, шерстобитам, чулочникам, слугам; ни о нищете Ирландии; ни об индийских кастах, сопротивляющихся европейским усилиям ниспровергнуть их. В ту пору разум был в полном цвете и кротости; искусства — великолепною новизною. Они резали пентиликейский мрамор как снег, и гениальные произведения зодчества и ваяния казались делом обыкновенным, ничуть не более мудреным постройки нового корабля на Мидфортской верфи или новой мельницы в Ловелле. Да, в те времена произведения греческого резца считались делом обыкновенным, делом в порядке вещей. Римские легионы, византийское законоведение, английская торговля, Версальские салоны, парижские кафе, паровые мельницы, паровые суда, паровые кареты виднелись в далекой-далекой от них перспективе, вместе с митингами каждого городка, с избирательными шарами, с журналами и дешевыми изданиями.

Тем временем Платон в Египте и в своих странствиях по Востоку проникался идеей о едином Божестве, в котором поглощается все и вся. Единение Азии и дробление Европы; безокончательность духа в представлении азиатском с определительностью европейцев, с их требовательностью результатов, с наклонностью посещать оперу и довольствоваться внешностью — вот что Платон явился примирить, сочетать, и своим прикосновением он возвысил энергию обоих. Его ум вмещал в себе все, что было превосходнейшего и в Европе, и в Азии. Метафизике и натуральной философии, которыми выразила себя первая, он подвел основанием религиозность второй.