Но что же совершили в поддержку столь дорогого им космологического доказательства, после того как Кант нанес ему в «Критике чистого разума» сокрушительный удар, наши добрые, честные, выше всего ценящие дух и истину немецкие профессора философии? Здесь было в самом деле трудно найти выход, ибо (они, эти достойные мужи, знают, хотя и не говорят) causa prima, так же, как causa sui,— contradictio in adjecto; впрочем, первым термином обычно пользуются гораздо чаще, чем вторым, причем с совершенно серьезным, даже торжественным видом, а иные, особенно английские reverends, благочестиво закатывают глаза, когда с эмфазой и растроганностью произносят слова: The first cause, это contradictio in adjecto043 . Они знают, что первопричина совершенно так же немыслима, как место, где кончается пространство, или как мгновение, когда началось время. Ибо каждая причина — это изменение, которое необходимо влечет за собой вопрос о предшествующем изменении, вызвавшем его, и так in infinitum, in infinitum! Немыслимо даже первичное состояние материи, которое уже не существует, но из которого произошли все последующие ее состояния. Ибо если бы оно в себе было их причиной, то и они должны были бы существовать уже от века, следовательно, нынешнее состояние не наступило бы только теперь. Если же первичное состояние только с определенного времени стало служить причиной, то в это время что–то должно было его изменить, дабы оно вышло из состояния покоя, но в таком случае что–то добавилось, произошло изменение, о причине которого, т. е. о предшествующем ему изменении, мы сразу же должны спросить, и мы вновь находимся на лестнице причин, и все выше и выше гонит нас по ней неумолимый закон каузальности — in infinitum, in infinitum. (Надеюсь, эти господа не посмеют сказать мне, что материя произошла из ничего? Ниже к их услугам приведены королларии.) Следовательно, закон каузальности не столь податлив, чтобы позволить пользоваться им, как фактором, который, достигнув места назначения, отправляют домой. Он больше похож на оживленную гетевским учеником чародея метлу, которая, однажды приведенная в действие, не перестает носиться и мести, и остановить ее может только сам старый чародей; но наши господа отнюдь не чародеи. Итак, что же они сделали, эти благородные и подлинные друзья истины, которые только и ждут выдающихся заслуг в своей области, и, как только эти заслуги появятся, возвещают о них миру; а если придет человек, который действительно есть то, чем они только представляются, они ведь далеки от того, чтобы заглушить признание его работ коварным умалчиванием или трусливым утаиванием, напротив, они будут глашатаями его заслуг — несомненно, столь же несомненно, и это всем известно, как неразумие больше всего любит ум.

Так что же они предприняли для своего старого друга, космологического доказательства, припертого к стене, уже повергнутого навзничь? О, они придумали хитрый выход: «Друг, сказали они ему, дела твои плохи, очень плохи с тех пор, как ты повстречался со старым кенигсбергским упрямцем,— так же плохи, как дела твоих собратьев, онтологического и физико–теологического доказательств. Но не падай духом, мы тебя из–за этого не оставим (ты ведь знаешь, нам за это платят); однако — это неизбежно — ты Должен переменить имя и облачение, ибо, если мы будем называть тебя твоим именем, все от нас убегут; incognito же мы возьмем тебя под руку и выведем на путь истинный, но, повторяем, только incognito! Все будет хорошо! Следовательно, прежде всего, твой предмет отныне называется «абсолют»; это звучит необычно, прилично и важно, а чего у немцев можно достичь важничаньем, мы прекрасно знаем; каждый понимает, что имеется в виду, и при этом почитает себя мудрецом. Ты же выступишь переодетым в облике энтимемы. Все твои просиллогизмы и посылки, с которыми ты обычно тащил нас по длинной лестнице, оставь дома,— ведь все знают, что они ни к чему. Но, выступая гордо, смело, важно и, не тратя лишних слов, ты одним прыжком окажешься у цели. «Абсолют», кричишь ты (а мы вместе с тобой), это, черт побери, ведь должно быть, иначе не было бы ничего! (При этом ты ударяешь во столу.) Но откуда это? «Глупый вопрос! Разве я не сказал, что это абсолют?» Дело идет на лад, честное слово, идет на лад! Немцы привыкли принимать слова за понятия; для этого мы дрессируем их с юности — взгляни хотя бы на гегельянщину, что она, если не пустой, бессмысленный и к тому же тошнотворный набор слов? А между тем сколь блестящей была карьера этой министерской креатуры от философии! Для этого нужно было только заручиться помощью нескольких продажных молодчиков для прославления дурного, и их голос обрел в пустых головах тысячи глупцов эхо, которое еще теперь звучит и уходит вдаль: гляди, так из дюжинной. головы, из пошлого шарлатана был сделан великий философ. Итак, мужайся! Сверх того, друг и благодетель, мы посодействуем тебе и другими способами, ведь мы не можем жить без тебя! Если старый кенигсбергский критик и критиковал разум и подрезал ему крылья,— ничего, мы изобретем новый разум, о котором до сих пор не слышал ни один человек, разум, который не мыслит, а непосредственно созерцает, созерцает идеи (значительное слово, созданное для мистификации) или слышит, непосредственно слышит то, что ты и другие только собирались доказать; или — это относится к тем, кто немногое признает, но и довольствуется немногим,— это предчувствует. Рано привитые народные понятия мы выдадим за непосредственные откровения этого нашего нового разума, т. е., собственно говоря, за откровения свыше. А старый раскритикованный разум мы разжалуем, назовем рассудком и отпустим на все четыре стороны. Ну, а истинный, подлинный рассудок? — Да какое нам дело до истинного, подлинного рассудка? Ты недоверчиво улыбаешься; но мы знаем нашу публику и тех harum, horum, которых видим там на скамьях. Ведь уже Бэкон Веруламский сказал: «В университетах юноши учатся вверить». И они научатся у нас многим дельным вещам! У нас большой запас догматов веры. Если на тебя нападет робость, то вспомни, что мы в Германии, где сумели сделать то, что было бы невозможно нище, а именно провозгласить великим духом и глубоким мыслителем бездарного, невежественного пачкуна бессмысленностей, навсегда вносящего беспримерно пустой галиматьей полную путаницу в головы, этого философских дел мастера, я имею в виду нашего дорогого Гегеля; и мало того, что они могли сделать это безнаказанно и невозбранно,— они поистине верят в это, верят вот уже тридцать лет и до сего дня! Следовательно, стоит нам только, невзирая на Канта и критику, заполучить с твоей помощью абсолют, и мы спасены. Тогда мы будем философствовать, продвигаясь сверху вниз, выведем посредством самых различных дедукций, похожих друг на друга только своей томительной скукой, из абсолюта мир, назовем его конечным, а тот — бесконечным, что также создает приятную вариацию в пустословии, и вообще будем все время говорить только о Боге, разъясним, как, почему, для чего, зачем, каким произвольным или непроизвольным актом он сотворил или породил мир; находится ли он вне мира или в нем и т. д., будто философия — это теология и ищет не понимания мира, а понимания Бога».

Следовательно, космологическое доказательство, которому была посвящена эта апострофа и которым мы здесь занимаемся, состоит, собственно говоря, в утверждении, что закон основания становления или закон причинности необходимо ведет к мысли, которая уничтожает самый этот закон и объявляет его недействительным. Ибо causa prima (абсолют) достигают только поднимаясь от следствия к основанию через какой угодно длинный ряд; остановиться же на ней нельзя, не уничтожив закон основания.

После того как я кратко и ясно показал несостоятельность космологического доказательства, так же, как во второй главе — несостоятельность онтологического доказательства, благосклонный читатель, быть может, пожелает получить необходимое разъяснение и физико–теологического доказательства, которое обладает видимостью большей серьезности. Однако оно сюда совершенно не относится, так как его предмет принадлежит к совсем другому разделу философии. По этому вопросу я отсылаю прежде всего к Канту, как к «Критике чистого разума», так и ex professo044 к «Критике способности суждения», а в дополнение к его чисто негативному методу также и к моему позитивному в «Воле в природе», этой небольшой по объему, но богатой по своему содержанию и важной работе. Что же касается неблагосклонного читателя, то он может, не раскрывая как эту, так и другие мои работы, оставить их в наследие внукам. Меня это не заботит, так как я пишу не для одного поколения, а для многих.