Я вернулся домой поздно вечером; в это же время вернулся и мой сосед — водонос родом из Сен-Флура, по имени Буржa. Мы были знакомы с ним настолько, насколько могут считаться знакомыми два жильца, комнаты которых расположены рядом: каждый из них слышит, как его сосед спит, кашляет, одевается, — и в конце концов они привыкают друг к другу. Сосед сообщил, что хозяин дома выселяет меня за то, что я трижды просрочил платеж за комнату; завтра мне предстояло убраться вон. Оказалось, что хозяин выселяет еще и моего соседа, из-за его ремесла. Я провел самую мучительную ночь в своей жизни. «Где достать носильщика, чтобы вынести мой скудный домашний скарб, мои книги? Из каких денег заплатить носильщику и привратнику? Куда идти?» Обливаясь слезами, я все снова и снова задавал себе эти неразрешимые вопросы, как безумцы твердят одни и те же пришедшие им в голову слова. Наконец я уснул. У нужды есть союзник: божественный сон, полный радужных сновидений. На следующее утро, когда я закусывал размоченным в молоке хлебцем, в комнату мою вошел Буржa.
— Господин студент, — сказал он мне с сильным овернским акцентом, — я бедный человек, подкидыш, вырос в Сен-Флурском приюте, не знал ни отца, ни матери; при моих достатках жениться мне нельзя. У вас тоже не больно много родных, да и добром вы не богаты. Вот что я вам скажу: у меня стоит внизу ручная тележка, я взял ее напрокат по два су за час; все наши пожитки на ней уместятся. Хотите, поищем себе жилье вместе, коли уж нас отсюда выгнали. Да ведь и здесь не рай земной.
— Знаю, мой добрый Буржa, — сказал я, — но вот в чем затруднение: у меня внизу чемодан, в котором лежит на сто экю белья; я мог бы уплатить из этих денег и за комнату, и свой долг привратнику, но в кармане у меня нет и пяти франков.
— Ладно! У меня найдется несколько монеток, — ответил Буржa, весело показывая мне старый, засаленный кожаный кошелек. — Оставьте ваше белье себе.
Буржa заплатил за мою комнату, за свою и отдал привратнику его сорок франков. Затем он взвалил нашу мебель и чемодан с моим бельем на тележку и покатил ее по улицам, останавливаясь у тех домов, где были вывешены объявления о сдаче комнат внаем. Я входил в каждый такой дом и осматривал сдаваемое помещение. Наступил полдень, а мы все еще скитались по Латинскому кварталу в тщетных поисках жилья. Цена — вот в чем было препятствие. Буржa предложил мне перекусить в винной лавочке; тележку мы оставили у двери. К вечеру, на улице Роган, у Коммерческого проезда, я нашел на самом верху одного дома, под крышей, две комнаты, отделенные друг от друга площадкой лестницы. Мы сняли их; пришлось на брата по шестидесяти франков квартирной платы в год. Теперь у меня и у моего скромного друга было пристанище. Обедали мы вместе. Буржa зарабатывал до пятидесяти су в день. У него было около ста экю. Он рассчитывал вскоре осуществить свою заветную мечту: купить себе бочку и лошадь. С лукаво-проницательным добродушием, воспоминание о котором доныне трогает мое сердце, он выведал все мои секреты и, узнав, в каком положении я нахожусь, отказался на время от мечты всей своей жизни. Буржa двадцать два года носил воду — и он принес в жертву свои сто экю ради моего будущего.
Тут Деплен с силой сжал руку Бьяншона.
— Он дал мне те деньги, которые мне были необходимы, чтобы подготовиться к экзаменам! Друг мой, этот человек понял, что у меня есть назначение в жизни, что нужды моего ума важнее его нужд. Он заботился обо мне, он называл меня «сынок», он давал мне взаймы деньги на покупку книг, а иногда он приходил тихонько посмотреть, как я работаю; наконец, он с материнской заботливостью дал мне возможность заменить здоровой и обильной пищей ту скудную и недоброкачественную пищу, на которую я был обречен. Буржa было лет сорок; у него было лицо средневекового горожанина, выпуклый лоб, — художник мог бы писать с него Ликурга. Бедняга не знал, на кого ему излить запас нежности, накопившейся в его сердце. Единственным существом в жизни, которое было к нему привязано, являлся его пудель, незадолго до того умерший, и Буржa беспрестанно говорил со мной о своем пуделе, спрашивал у меня, как я думаю, не согласится ли церковь служить по нему заупокойные обедни. Этот пудель, по его словам, был настоящий христианин: в течение двенадцати лет он ходил с Буржa в церковь, ни разу не залаял, слушал орган тишком-молчком и сидел рядом со своим хозяином с таким видом, будто и сам молился вместе с ним. Этот человек понял мое одиночество, мои страдания, — и он сосредоточил на мне всю силу привязанности, на которую был способен. Он стал для меня самой заботливой матерью, самым бережно-деликатным благодетелем; словом, это был идеал добродетели — человек, находящий удовлетворение в том добром деле, которое он творит. Когда я встречался с Буржa на улице, он бросал мне понимающий взгляд, исполненный непостижимого благородства; он старался идти с таким видом, будто идет без всякой ноши; казалось, он был счастлив тем, что видит меня здоровым и хорошо одетым. Это была самоотверженность простолюдина, любовь гризетки, перенесенная в более высокую сферу. Буржa выполнял мои поручения, будил меня ночью в назначенный час, чистил мою лампу, натирал площадку нашей лестницы; он был мне хорошим отцом и не менее хорошим слугой и мог поспорить чистоплотностью с английской горничной. Все наше хозяйство лежало на нем. Подобно Филопемену, он пилил дрова. Он умел делать все очень просто, но всегда с достоинством, сознавая, казалось, что его работа облагорожена той целью, которую он себе поставил. Когда я поступил в клинику Отель-Дье ассистентом-практикантом, мне пришлось расстаться с Буржa, так как я должен был жить при клинике. Он впал было в глубокое уныние, но потом утешился мыслью, что скопит мне денег на те расходы, которых потребует от меня работа над диссертацией, и просил меня навещать его в свободные дни. Буржa гордился мною, он любил меня ради меня и ради себя. Если бы вы разыскали мою диссертацию, вы увидели бы, что она посвящена ему. В последний год моей работы в больнице в качестве ассистента-практиканта я располагал уж достаточными средствами, чтобы уплатить свой долг достойному овернцу, купив ему лошадь с бочкой. Он страшно рассердился, узнав, что я истратил на него свои деньги, но все же пришел в восторг, ведь это было осуществлением его заветного желания. Он смеялся и выговаривал мне; смотрел на свою бочку, на свою лошадь и, утирая слезы, говорил: «Нехорошо! Ах, что за бочка! Не надо вам было этого делать… Ну и крепкая же лошадь — прямо овернская!»
Я не видел ничего более трогательного, чем эта сцена. Несмотря на мои протесты, Буржa пожелал непременно купить мне тот отделанный серебром футляр с набором хирургических инструментов, который вы видели у меня в кабинете, — нет вещи более драгоценной для меня. Он был опьянен моими первыми успехами, но у него никогда не вырвалось ни единого слова, ни единого жеста, говорившего: «Это я вывел его в люди». А ведь не будь его, нужда прикончила бы меня. Бедняга пожертвовал своей жизнью ради меня; оказалось, что он ел один хлеб, натирая его чесноком, — зато покупал мне кофе, необходимый для моих ночных занятий. Он заболел. Вы сами понимаете, что я проводил ночи у его изголовья. В первый раз мне удалось его отстоять. Но через два года болезнь возобновилась, и, невзирая на самый тщательный уход, на все средства, какие только знает медицина, Буржa скончался. Ни за одним королем не ухаживали так, как ухаживали за ним. Да, Бьяншон, я делал неслыханные усилия, чтобы вырвать эту жизнь у смерти. Мне хотелось, чтоб он получил возможность взглянуть на дело рук своих; хотелось выполнить все его желания, хотелось выразить до конца то — уже не повторившееся в моей жизни — чувство благодарности, которое наполняло мое сердце, хотелось затушить тот огонь, который жжет меня доныне!
— Буржa, мой второй отец, умер у меня на руках, — продолжал, помолчав, Деплен, заметно взволнованный, — он оставил завещание, по которому все его имущество переходило ко мне; это завещание написали ему в конторе по составлению бумаг, и помечено оно было тем самым годом, когда мы поселились вместе на улице Роган. Этот человек был образцом простосердечной веры. Он любил богоматерь так же, как любил бы свою жену. Хотя он и был страстно верующим католиком, он ни разу не сказал мне ни слова о моем неверии. Когда болезнь его приняла опасный оборот, он просил меня ничего не пожалеть, чтобы обеспечить ему помощь церкви. Я заказал для него на каждый день обедню за здравие. Часто, по ночам, он говорил мне, что боится судьбы, ожидающей его за гробом: ему казалось, что жизнь его была недостаточно праведной. Бедняга! Он трудился с утра до ночи. Если есть рай, кто мог быть достойнее его, чем этот человек? Он принял последнее напутствие церкви, как святой (ведь он и был святым); его смерть была достойна его жизни. Только один человек шел за его гробом: это был я. Похоронив своего единственного благодетеля, я задумался над тем, как смогу я отплатить ему за все, что он сделал для меня. Семьи, друзей, жены, детей у него не было. Но он был верующим, у него были религиозные убеждения — имел ли я право оспаривать их? Он робко заговорил со мной однажды о заупокойных обеднях; он не хотел навязывать мне такого обязательства, думая, что это значило бы требовать платы за свою помощь. При первой возможности я внес в церковь святого Сульпиция нужную сумму и заказал четыре заупокойных обедни в год. Единственное, что я могу сделать для Буржa, — это удовлетворить его благочестивое пожелание. Поэтому четыре раза в год, весной, летом, осенью и зимой, я прихожу в положенный день в церковь и говорю с искренностью скептика: «Господи, если есть у тебя обитель, где пребывают после смерти люди праведные, — вспомни о добром Буржa, и если нужно ему вынести какие-либо мучения, переложи эти мучения на меня, чтоб он мог скорее достигнуть того, что называют раем». Вот, мой милый, все, что может разрешить себе человек моего образа мыслей. Бог, вероятно, славный малый — он не обидится, черт возьми! Клянусь, я отдал бы все свое состояние, чтобы вера Буржa вместилась в моем мозгу.