Я нашел график дежурств у секретарей. Висел он открыто — для тех, кто живет по режиму. Сергей, тот самый молодой опер, стоял в графике на сегодня. Выглядел он уставшим и дерганым: круги под глазами, взгляд бегает. Дома явно проблемы. Я подошел к нему в курилке, как бы между делом.

— Серега, ты чего такой смурной? Случилось чего?

Он затянулся, скривился:

— Да у дочки день рождения завтра… А я с этой текучкой подарок не купил, «Детский мир уже закрыт», жена пилит, теща приезжает… А мне в ночь. Хоть вешайся.

Я выдержал паузу. Сделал вид, что сочувствую.

— Слушай… — сказал я задумчиво. — Давай махнемся? Он замер с сигаретой у рта. Я за тебя сегодня в ночь выйду, а ты потом за меня, когда скалькулируем. Мне все равно… — я пожал плечами, включая режим «дружелюбного ботаника». — Мне бы сейчас в работу вникнуть, в приказах посидеть спокойно. Ночью тише, никто не дергает, а ты к семье успеешь.

Он посмотрел на меня с такой благодарностью, будто я вынес его раненого с поля боя.

— Витя… Выручишь?

— Выручу. Иди, оформляй рапорт на подмену.

Он побежал к начальнику, счастливый. А я остался стоять у окна, глядя на серый двор-колодец. Я не учился. Готовился к проникновению.

Ночь наступила, как приговор — неотвратимо и тяжело. Лубянка изменилась. Днем здание разговаривало бумагой: шорохом страниц, пулеметным стуком машинок, звонками телефонов. Ночью у него прорезался другой голос — подземный, давящий. Шаги дежурного офицера в дальнем конце коридора звучали так, будто он шел не по паркету, а по натянутым нервам. Стены казались толще. Тени — гуще. Я дождался, пока стихнет движение, и вышел в коридор. Маршрут был проложен в голове заранее. Обойти пост охраны. Миновать перекресток у лифтов. Свет горел в полнакала — режим экономии. Длинный коридор превратился в туннель. Двери, двери, двери. Таблички с фамилиями. Сургучные печати и пластилиновые «пятаки» на замочных скважинах.

Я дошел до нашего кабинета. Огляделся. Камеры наблюдения в 81-м были редкостью, только на входах и особо важных постах. Здесь — только тишина и полумрак. Ключ от двери был у меня легально. Поворот. Щелчок. Вход. Внутри было темно и душно. Окна плотно зашторены. Я прикрыл дверь за собой, но на замок закрывать не стал — чтобы не шуметь лишний раз. Включил карманный фонарик. Узкий луч выхватил из темноты стол Серова. Сейф. Серый, двустворчатый, стальной шкаф. Надежный, как советская власть. На нижней и верхней створках — ушки для опечатывания. Сквозь них продернута нитка, утопленная в пластилиновую плашку с оттиском личной печати майора.

Вскрыть сейф — полдела. Главное — скрыть следы вскрытия. Если Серов утром заметит поврежденную печать — мне конец. Поэтому сначала — поиск. Я знал привычки оперов. Таскать личную металлическую печать в кармане неудобно — оттягивает карман, можно потерять. Обычно её прячут в кабинете. В «тайнике», который кажется хозяину надежным. Я выдвинул нижний ящик стола Серова. Там лежал хлам: старые газеты, сломанный дырокол, банка с засохшим клеем. Я посветил вглубь. Под стопкой газет, в дальнем углу. Латунная «таблетка» с откидным кольцом. Есть. Я выдохнул. Теперь у меня был полный доступ. Мог сломать печать, а потом восстановить её, как было.

Я аккуратно поддел ножом пластилин. Нить освободилась. Достал из кармана дубликат ключа. Дядя Вася сделал честно, но без примерки идеально не бывает. Я вставил ключ в скважину. Он вошел туго, со скрежетом. Металл терся о металл.

— Давай, родной, — прошептал я одними губами. — Не упрямься.

Попробовал повернуть. Ключ уперся. Не идет. Чуть-чуть не совпадает угол атаки на сувальды. Я чуть вытянул его на себя. Покачал. Надавил нежно, но настойчиво. Почувствовал, как первая пластина подалась. Потом вторая. Ключ провернулся. Щелчок замка в пустом кабинете прозвучал как выстрел. Я замер. Выключил фонарь. Слушал. Тишина. Только гудение трансформатора где-то в стене и бешеный стук моего сердца. Никто не бежал. Сирена не выла. Я открыл тяжелую дверцу. Петли были смазаны — сработали бесшумно.

Посветил фонарем. На полке, среди служебного мусора и уставов, лежали папки. И я сразу увидел ту, которую искал. Она лежала в отдельном отсеке. Серая. Потрепанная. «Литерное дело». Я протянул руку. Пальцы коснулись картона, и меня ударило током — не электрическим, а информационным. Я держал в руках судьбу отца.

На обложке не было фамилии. Никаких «Громов А. Н.». Вместо этого — безликий, казенный шифр: «Дело оперативной проверки. Объект „Атом“». В верхнем правом углу: «Совершенно секретно. Экз. единственный. Копированию не подлежит». Окраска: «Измена Родине».

Я не верил своим глазам.

«Мой отец предатель?».

Положил папку на стол, в круг света фонарика. Внутри не было протоколов вчерашней аварии. Не было объяснительных перепуганных дворников и аккуратных справок-пустышек. Внутри была настоящая оперативная проверка. Слежка. Установка. Сводки наружного наблюдения. И фотографии.

Черно-белые, чёткие, снятые с большого расстояния длиннофокусным «Таиром» или «МТО». Эффект сжатой перспективы. Кадры, где человек не позирует — он живет, и именно этим выдает себя с головой. На первом же снимке я увидел отца. Александр Громов. Но не тот «кабинетный академик», которого я помнил из детства. Живой, настороженный человек. Драповое пальто, поднятый воротник, легкая сутулость. Взгляд направлен в сторону — он слушает. Подпись под снимком, отпечатанная на машинке «Оптима»: «Вена. Австрия. Ноябрь 1979 г. Симпозиум МАГАТЭ».

Я перелистнул страницу. Бумага шуршала в тишине кабинета, как сухие листья. Кадр второй: холл отеля «Империал» или какого-то конференц-центра. Отец стоит рядом с высоким мужчиной. Тот одет в безупречный твидовый костюм, держится уверенно, по-хозяйски. Чужой. Они не просто «случайно пересеклись» в кулуарах. Они разговаривали. Так разговаривают люди, объединенные общей тайной.

На одном кадре отец чуть наклонился к собеседнику. На другом — мужчина улыбается, но глаза остаются холодными. Третий кадр — самый страшный. Смазанный. Отец держит в руке блокнот. Второй тянется к нему. Фотограф нажал на спуск на долю секунды раньше или позже. Факт передачи не зафиксирован. Но динамика кадра была убийственной. Слишком близко. Слишком интимно. Слишком «не по протоколу».

Дальше шла справка-меморандум. Лист папиросной бумаги, сухие строки Первого Главного управления (ПГУ):

УСТАНОВОЧНЫЕ ДАННЫЕ объекта: Майкл Стоун (Michael Stone).

Легенда: Профессор кафедры ядерной физики MIT (Массачусетский технологический институт).

По данным резидентуры: кадровый сотрудник ЦРУ. Директорат науки и технологий.

Специализация: вербовочная разработка советских специалистов ядерного профиля. Психологическая обработка.

Характеристика: в контактах разборчив, владеет русским языком, склонен к «мягкой» вербовке на идейной основе.

У меня внутри оборвался трос, на котором держалась вся моя уверенность. Стоун. ЦРУ. Вербовка. Ядерщик. Вена. И внизу страницы — аналитическая записка. Текст, который пишут только для тх, кто принимает окончательные решения. Красным, жирным карандашом (цвет генеральского гнева) было подчеркнуто: «Склонен к несанкционированным контактам вне протокола делегации». Еще ниже, рукой Серова: «Есть основания полагать подготовку к переходу („невозвращенец“). Взять в плотную разработку по возвращении».

Красный карандаш — это всегда вес. Не эмоция. Приказ. Я смотрел на эти слова и чувствовал, как рушится фундамент. Мой отец — предатель? Я прорвался сквозь время, обманул систему, вскрыл сейф КГБ — ради того, чтобы узнать ужасное? Я пытался спасти человека, который готовил побег к американцам и сдачу секретов Родины?

Сын во мне хотел закричать: «Ложь! Подстава!». Хотел сжечь эту папку. Но офицер во мне — Череп, прошедший Чечню и бандитские разборки, знал: оперативные дела не возникают из воздуха. Бумага в таких сейфах всегда имеет источник. Внутри меня столкнулись две сущности. Сын, который помнит отца как силу, как смысл, как моральный камертон. И офицер, для которого измена — это грязь, которая не смывается.