Всю предыдущую ночь он не спал, разбирая свои бумаги. Три дня назад он проводил Таквер с детьми в Мир-и-Изобилие и с тех пор все время был занят, то бегал в радиобашню для последних переговоров с Уррасом, то обсуждал планы и возможности с Бедапом и остальными. И все эти, заполненные спешкой, дни у него было такое чувство, что не он управляет своими действиями, а они — им. Он был в руках других. Его собственная воля бездействовала. Ей и не нужно было действовать. Ведь это его собственная воля положила начало всему этому, она создала эту минуту и эти стены, которые его окружают сейчас. Давно ли? Годы назад. Пять лет назад, в безмолвии ночи в Чакаре, в горах, когда он сказал Таквер: «Я поеду в Аббенай и разрушу стены». И даже до этого; в Пыли, в годы Голода, в годы отчаяния, когда он дал себе слово отныне всегда поступать только по своему собственному свободному выбору. Это-то обещание и привело его сюда — в этот миг, лишенный времени, в это место, лишенное земли, в эту маленькую комнатку, в эту тюрьму.
Доктор кончил осматривать его ушибленное плечо (Шевек не мог понять, откуда взялся этот ушиб: он был слишком взвинчен и слишком спешил, чтобы воспринимать происходившее на посадочной площадке, и даже не почувствовал, что в него попал камень) и повернулся к Шевеку; в руках у него был шприц.
— Мне не нужно это, — сказал Шевек. Он говорил по-иотийски медленно и, как он понял по радиопереговорам, с плохим произношением, но грамматически довольно правильно; ему было труднее понимать, чем говорить.
— Это противокоревая прививка, — сказал доктор с профессиональной глухотой.
— Нет, — сказал Шевек.
Доктор на секунду прикусил губу и спросил:
— Вы знаете, что такое корь, сударь?
— Нет.
— Болезнь. Заразная. У взрослых часто протекает тяжело. У вас на Анарресе ее нет; когда планета заселялась, меры профилактики не допустили ее туда. На Уррасе она широко распространена. Она может вас убить. Так же, как и десяток других распространенных здесь вирусных инфекций. У вас нет иммунитета. Вы левша, сударь?
Шевек машинально кивнул. С ловкостью фокусника доктор вонзил иглу в его правую руку. Шевек молча стерпел и эту инъекцию, и многие другие. Он не имел права ни на подозрения, ни на возражения. Он сам отдал себя в руки этим людям; он сам отказался от своего неотъемлемого права решать самому. Оно ушло от него, покинуло его вместе с его миром, миром Обещания, бесплодным камнем.
Доктор снова заговорил, но он его не слушал.
Уже много часов или дней он существовал в пустоте, в безжизненном и горестном вакууме без прошлого и будущего. Эти стены сдавили его. За ними стояла мертвая тишина. Плечи и ягодицы у него болели от уколов; у него был жар, который так и не стал достаточно сильным для бреда, но удерживал его где-то на границе между здравым рассудком и безумием, на ничьей земле. Время не шло. Времени не существовало. Временем был он и только он. Он был той рекой, той стрелой, тем камнем. Но он двигался. Брошенный камень неподвижно завис в средней точке. Не было ни дня, ни ночи. Иногда доктор выключал свет или включал его. В стену у кровати были вделаны часы; их стрелка бессмысленно двигалась по циферблату от одной из двадцати цифр к другой.
Он проснулся после долгого, глубокого сна и, так как лежал лицом к часам, стал сонно рассматривать их. Их стрелка стояла чуть дальше цифры 15. Если часы на циферблате отсчитывались от полуночи, как на 24-часовых анарресских часах, это должно было означать середину второй половины дня. Но как может быть «вторая половина дня» в пространстве между двумя мирами? Ну, в конце концов, у них на корабле, наверно, свое время. То, что он сумел все это сообразить, безмерно ободрило его. Он сел — и голова у него не закружилась. Он встал с постели и проверил, может ли держать равновесие: получалось неплохо, хотя у него было ощущение, что он не совсем твердо стоит на полу. Притяжение на корабле, как видно, было довольно слабым. Это ощущение было ему не очень приятно: ему была нужна устойчивость, надежность, прочная реальность. В поисках таковых он начал методически обследовать комнатку.
Голые стены были полны сюрпризов, которые обнаруживались, стоило лишь прикоснуться к панели: умывальник, унитаз, зеркало, письменный стол, стул, стенной шкаф, полки. Было там несколько совершенно загадочных электрических штучек, соединенных с умывальником, и, когда он отпускал кран, вода не отключалась, а так и лилась, пока не закрутишь кран — верный признак, подумал Шевек, либо очень большого доверия к человеческой натуре, либо очень большого количества горячей воды. Предположив последнее, он вымылся весь, целиком, и, не найдя полотенца, обсушился при помощи одной из загадочных штучек, из которой выходила приятно щекочущая струя теплого воздуха. Своей собственной одежды он не нашел и надел ту, что обнаружил на себе, проснувшись: свободные завязывающиеся штаны и бесформенную блузу; и то, и другое — желтое в мелкий синий горошек. Он посмотрел в зеркало и решил, что это ему не идет. Неужели на Уррасе так одеваются? Он тщетно искал расческу и, не найдя, удовлетворился тем, что отбросил волосы назад и заплел их в косу. Приведя себя таким образом в порядок, он хотел выйти из комнаты.
Но не смог. Дверь была заперта.
Шевек сначала не поверил себе, потом его охватила ярость, такая ярость, такое слепое желание крушить все вокруг, какого он не испытывал еще ни разу в жизни. Он отчаянно дергал неподвижную дверную ручку, колотил ладонями по гладкому металлу двери, потом повернулся и со злостью ткнул в кнопку, которую доктор велел ему нажать, если что-нибудь понадобится. Ничего не произошло. На панели внутренней связи было еще много других разноцветных кнопочек с цифрами; он хлопнул ладонью по всем сразу. Динамик на стене забормотал: «Кто там черт возьми да сейчас выхожу ясно что из двадцать второй…»
Шевек заглушил все это: «Отоприте дверь!»
Дверь скользнула в сторону вбок, в комнату заглянул доктор. При виде его безволосого, встревоженного, желтоватого лица гнев Шевека остыл и спрятался внутрь, в глубинную тьму. Он сказал:
— Дверь была заперта.
— Простите, д-р Шевек… мера предосторожности… инфекция… чтобы не впускать других…