Что если это обезъяна?

Когда послышался треск и чихание ползущего по кварталу тарантаса старьевщика, Хол занервничал, а потом схватил обезъяну с полки, где та стояла со дня смерти мамы (до этого он боялся даже к ней прикоснуться, не то что отнести в чулан), и вылетел с нею на улицу. Ни Билл, ни тетя его не видели. На ящике с малулатурой и прочим хламом стояла коробка фирмы «Ральстон-Пьюрин», набитая таким же старьем. Хол в паническом страхе, что обезъяна примется колотить в свои тарелки (давай, ну давай же, плюю на тебя, плюю, ТРИЖДЫ ПЛЮЮ), затолкал ее в коробку, из которой та явилась, но она лишь застыла в равнодушной позе, словно в ожидании автобуса, и улыбалась своей мерзкой, всезнающей улыбкой.

Хол, малыш в потертых вельветовых штанишках и разбитых «бастерах», стоял и ждал, пока старьевщик — синьор-итальянец с распятием на волосатой груди и щелью в передних зубах, через которую он что-то насвистывал, — не принялся грузить коробки да ящики в старенький фургончик с решетчатыми деревянными бортами. Он видел, как подцепили ящик вместе с ральстоновской коробкой на нем; видел, как обезъяна исчезла в кузове грузовичка; как старьевщик снова сел в кабину, звучно высморкался в ладонь, вытер ее огромным алым носовым платком и заставил вздрогнувшую машину выплюнуть сизое облачко дыма; тележка укатила. И с души свалился тяжелый камень — он ощутил это физически. Хол дважды высоко подпрыгнул, широко расставив руки с растопыренными пальцами, и если б кто-то из соседей его увидел, то, верно, приняв эту станность почти за богохульство, подумал бы, отчего этот мальчишка так радостно скачет (а именно так оно и было; трудно ведь ошибиться, когда видно, что скачут от радости), и уж точно бы спросил себя, не оттого ли, что и месяца не прошло, как мать сошла в могилу.

А он прыгал, потому что уехала обезъяна, уехала навсегда.

Так он думал.

Не более чем три месяца спустя тетя Ида велела принести с чердака коробку с елочными игрушками, и когда он там ползал, вывозив в пыли все коленки и вдруг — нос к носу — снова с нею столкнулся, то был настолько поражен и напуган, что даже укусил себя сильно за руку, чтоб удержаться и не закричать… или не умереть на месте. Готовая ударить в тарелки, она, ощерясь, беззаботно опиралась о край ральстоновской картонки, словно поджидала автобус, и, казалось, говорила: «Думал, уже избавился, да? Но от меня не так-то просто избавиться, Хол. Мы ведь созданы друг для друга, мальчик и его любимая обезъянка, пара неразлучных друзей. А где-то к югу отсюда глупый дряхлый итальяшка-старьевщик разлегся в ванне с выпучеными глазами и разинутым ртом, старьевщик с отвалившейся челюстью, от которого пахнет как от сгоревшего воздушно-цинкового аккумулятора. Он оставил меня для внука, Хол, и поставил в ванной, на полку с мылом, кремом и станком для бритья, рядом с четырехпрограммным радиоприемником, и слушал „Бруклин-Доджерс“, а я ударила в тарелки и смахнула приемник в воду, а потом пошла к тебе, Хол, ночами пробиралась по проселочным дорогам, и в самое глухое время на моих зубах играл лунный свет, и многие скончались во многих местах. Я пришла к тебе, Хол, я твой рождественский подарок, так заведи меня, кто выйдет из игры? Билл? Или дядя Уилл? А может, ты, Хол? Может, ты?»

С безумной гримассой и вытаращенными глазами Хол попятился и чуть не разбился, спускаясь с лестницы. Он сказал, что игрушки найти не смог, впервые солгав тете, что без труда читалось по его лицу, но она, слава Богу, не поинтересовалась, зачем он это сделал, и, когда вошел Билл, попросила его подняться и принести елочные украшения. Потом, наедине, Билл прошипел, что Хол просто олух царя небесного, если уже не может найти то, что лежит под носом. Хол промолчал. Бледный, не говоря ни слова, он ковырял свой ужин. А ночью снова приснилась обезъяна. Одной из своих тарелок она сбивала радиопроиемник, журчавший голосом Дина Мартина, и тот кувыркался в ванну, под нервный звон тарелок ДИНЬ, да ДИНЬ, да ДИНЬ; только в воде, через которую прошел электроток, лежал совсем не итальянец-старьевшикю

В воде лежал он сам.

К стоявшему на потемневших сваях эллингу они спустились по насыпи за домом. Хол нес сумку в правой руке. В горле пересохло, а сам он обратился в слух. Ноша казалась очень тяжелой.

Хол поставил сумку на землю и, нащупав в кармане связку, которую дал ему Билл, выбрал ключ с аккуратной надписью «эллинг», приклеенной обрывком скотча.

День выдался холодный и ясный. Неровный ветерок. Над головой ярко-синее небо. Листва столпившихся на берегу озера деревьев разнообразнейших осенних оттенков — от кроваво-красного до канареечно-желтого. При любом порыве ветра — в кронах сухой шепоток. К ногам Пити примчалась пестрая стайка, и Хол сразу ощутил дыхание ноября, ближайшего родственника зимы.

Поворот ключа, и вот уже скрипнули петли. Память хранит все до мелочей; не глядя пнул ногой деревянный брусок под дверь, чтоб не закрылась. Внутри неизменный дух лета: брезента, смолистой древесины, густого неподвижного тепла.

Дядина лодка с аккуратно вставленными в уключины веслами стоит на месте, словно сам хозяин только с вечера погрузил рыболовные снасти.

Хол ухватил лодку за нос и спустил ее по сходне на узкую полоску прибрежного галечника. Для него походы на рыбалку остались наиболее яркими воспоминаниями детства. Для Билла, кажется, тоже. В целом дядя Уилл был человеком весьма неразговорчивым, но стоило ему очутиться на излюбленном от берега расстоянии, метрах в пятидесяти-шестидесяти, размотать и закинуть удочки, как он начинал рассказывать всякие разности, обстоятельно отвечал на любые вопросы, неутомимо цеплял наживку на крючки; а лодка подчинялась только ветерку да слабому течению.

Как-то Хол спросил:

— Почему мы никогда не заплываем на середину?

Дядя усмехнулся и кивнул:

— А ты сюда взгляни.

Хол наклонился и увидел, как леска, пронзая синюю толщу, теряется в холодном мраке воды.

— Сейчас ты смотришь в самое глубокое место Хрустального озера, — сказал дядя Уилл, одной рукой сминая пустую банку, а другой вытаскивая новую. — Тут будет все тридцать метров. Где-то под нами лежит старый «студэбеккер» Амоса Каллигана. Однажды, в самом начале зимы, вздумалось болвану выехать на озеро до полного ледостава. Хорошо еще сам успел выскочить. Теперь этот «стударь» ни поднять, ни увидеть до Страшного Суда. Здесь самое что ни есть глубокое местечко на озере. Так что дальше и загребать ни к чему. Ну-ка, давай глянем, как твой червячишко. Тащи его сюда.

…с а м о е г л у б о к о е м е с т о Х р у с т а л ь— н о г о о з е р а… в с е т р и д ц а т ь м е т р о в.

Чуть запыхавшись, Хол выпрямился, посмотрел на Пити, и тот с беспокойством спросил:

— Помочь, пап?

— Не теперь.

И, переведя дыхание, снова потащил лодку к воде, сейчас уже через узкую полоску песка, оставляя в нем неглубокий след. Хоть краска и сошла местами, но лодка, стоявшая в укрытии, выглядит крепкой.

— Сынок, неси сюда сумку, — сказал Хол. — Ну вот, а теперь можешь оттолкнуть лодку.

Мальчик остался серъезен.

— Пап, я с тобой?

— В другой раз. Обязательно выберемся порыбачить, но… не сегодня.

В нерешительности Пити стоял у воды, а ветер трепал его темные волосы. Над головой прошелестело несколько сухих листьев; опустившись у самого берега, они закачались как желтые лодочки.

— Нада было обвязать их, — проговорил ребенок.

— Что? — переспросил Хол, отлично понимая, о чем идет речь.

— Чем-нибудь обвязать тарелки. Или связать. Чтоб она… не тарахтела.

И тут Хол вспомнил, как к нему направилась Дейзи — не пошла, потащилась, и, совершенно внезапно, у нее из глаз хлынула разом кровь, измазывая шерсть, забрызгивая пол в сарае; она рухнула на передние лапы… а в безмятежно-просветленном воздухе весеннего дня раздался тихий — шагов с двадцати, с чердака дома, — мучительно отчетливый звук: динь-динь-динь-динь!

Выронив поленья, что набрал для камина, он истерически завопил. И побежал на кухню за дядей Уиллом, где тот, с еще болтающимися подтяжками, завтракал омлетом с гренками.