«Ну, никак, опять за свое! – думал Захар, подставляя барину левую бакенбарду и глядя в стену, – по-намеднишнему… ввернет словцо?»

– Куда прийти? – спросил Обломов.

– А вон в этот, как его? Да в сад, что ли…

– В парк? – спросил Обломов.

– В парк, точно так, «погулять, дескать, если угодно; я там буду»…

– Одеваться!

Обломов избегал весь парк, заглядывал в куртины, в беседки – нет Ольги. Он пошел по той аллее, где было объяснение, и застал ее там, на скамье, недалеко от того места, где она сорвала и бросила ветку.

– Я думала, что вы уж не придете, – сказала она ему ласково.

– Я давно ищу вас по всему парку, – отвечал он.

– Я знала, что вы будете искать, и нарочно села здесь, в этой аллее: думала, что вы непременно пройдете по ней.

Он хотел было спросить: «Почему вы это думали?», но взглянул на нее и не спросил.

У ней лицо было другое, не прежнее, когда они гуляли тут, а то, с которым он оставил ее в последний раз и которое задало ему такую тревогу. И ласка была какая-то сдержанная, все выражение лица такое сосредоточенное, такое определенное; он видел, что в догадки, намеки и наивные вопросы играть с ней нельзя, что этот ребяческий, веселый миг пережит.

Многое, что не досказано, к чему можно бы подойти с лукавым вопросом, было между ними решено без слов, без объяснений, Бог знает как, но воротиться к тому уже нельзя.

– Что вас не видать давно? – спросила она.

Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит эта сосредоточенность, которою она окружила себя, как облаком, будто ушла в себя, и он не знает, как ему быть, как держать себя с ней.

Но он чувствовал, что малейший намек на это вызовет у ней взгляд удивления, потом прибавит холодности в обращении, может быть, и совсем пропадет та искра участия, которую он так неосторожно погасил в самом начале. Надо ее раздуть опять, тихо и осторожно, но как – он решительно не знал.

Он смутно понимал, что она выросла и чуть ли не выше его, что отныне нет возврата к детской доверчивости, что перед ними Рубикон и утраченное счастье уже на другом берегу: надо перешагнуть.

А как? Ну, если он шагнет один?

Она понимала яснее его, что в нем происходит, и потому перевес был на ее стороне. Она открыто глядела в его душу, видела, как рождалось чувство на дне его души, как играло и выходило наружу, видела, что с ним женская хитрость, лукавство, кокетство – орудия Сонечки – были бы лишние, потому что не предстояло борьбы.

Она даже видела и то, что, несмотря на ее молодость, ей принадлежит первая и главная роль в этой симпатии, что от него можно было ожидать только глубокого впечатления, страстно-ленивой покорности, вечной гармонии с каждым биением ее пульса, но никакого движения воли, никакой активной мысли.

Она мигом взвесила свою власть над ним, и ей нравилась эта роль путеводной звезды, луча света, который она разольет над стоячим озером и отразится в нем. Она разнообразно торжествовала свое первенство в этом поединке.

В этой комедии или трагедии, смотря по обстоятельствам, оба действующие лица являются почти всегда с одинаковым характером: мучителя или мучительницы и жертвы.

Ольга, как всякая женщина в первенствующей роли, то есть в роли мучительницы, конечно, менее других и бессознательно, но не могла отказать себе в удовольствии немного поиграть им по-кошачьи; иногда у ней вырвется, как молния, как нежданный каприз, проблеск чувства, а потом, вдруг, опять она сосредоточится, уйдет в себя; но больше и чаще всего она толкала его вперед, дальше, зная, что он сам не сделает ни шагу и останется неподвижен там, где она оставит его.

– Вы заняты были? – спросила она, вышивая какой-то лоскуток канвы.

«Сказал бы занят, да этот Захар!» – простонало у него в груди.

– Да, я читал кое-что, – небрежно отозвался он.

– Что ж, роман? – спросила она и подняла на него глаза, чтоб посмотреть, с каким лицом он станет лгать.

– Нет, я романов почти не читаю, – отвечал он очень покойно, – я читал «Историю открытий и изобретений».

«Слава Богу, что я пробежал сегодня лист книги!» – подумал он.

– По-русски? – спросила она.

– Нет, по-английски.

– А вы читаете по-английски?

– С трудом, но читаю. – А вы не были ли где-нибудь в городе? – спросил он больше затем, чтоб замять разговор о книгах.

– Нет, все дома. Я все здесь работаю, в этой аллее.

– Все здесь?

– Да, мне очень нравится эта аллея; я благодарна вам, что вы мне ее указали: здесь никто почти не ходит…

– Я вам ее не указывал, – перебил он, – мы, помните? случайно оба встретились в ней.

– Да, в самом деле.

Они замолчали.

– У вас ячмень совсем прошел? – спросила она, глядя ему прямо в правый глаз.

Он покраснел.

– Прошел теперь, слава Богу, – сказал он.

– Вы примачивайте простым вином, когда у вас зачешется глаз, – продолжала она, – ячмень и не сядет. Это няня научила меня.

«Что это она все о ячменях?» – подумал Обломов.

– Да не ужинайте, – прибавила она серьезно.

«Захар!» – шевельнулось у него в горле яростное воззвание к Захару.

– Стоит только поужинать хорошенько, – продолжала она, не поднимая глаз с работы, – да полежать дня три, особенно на спине, непременно сядет ячмень.

«Ду…р…р…ак!» – грянуло внутри Обломова обращение к Захару.

– Что это вы работаете? – спросил он, чтоб переменить разговор.

– Сонетку, – сказала она, развертывая свиток канвы и показав ему узор, – барону. Хорошо?

– Да, очень хорошо, узор очень мил. Это ветка сирени?

– Кажется… да, – небрежно отвечала она. – Я выбрала наугад, какой попался… – и, покраснев немного, проворно свернула канву.

«Однако это скучно, если это так продолжится, если из нее ничего добыть нельзя, – думал он, – другой, – Штольц, например, добыл бы, а я не умею».

Он нахмурился и сонно смотрел вокруг. Она посмотрела на него, потом положила работу в корзинку.

– Пойдемте до рощи, – сказала она, давая ему нести корзинку, сама распустила зонтик, оправила платье и пошла.

– Отчего вы не веселы? – спросила она.

– Не знаю, Ольга Сергеевна. Да отчего мне веселиться? И как?

– Занимайтесь, будьте чаще с людьми.

– Заниматься! Заниматься можно, когда есть цель. Какая у меня цель? Нет ее.

– Цель – жить.

– Когда не знаешь, для чего живешь, так живешь как-нибудь, день за днем; радуешься, что день прошел, что ночь пришла, и во сне погрузишь скучный вопрос о том, зачем жил этот день, зачем будешь жить завтра.

Она слушала молча, с строгим взглядом; в сдвинутых бровях таилась суровость, в линии губ, как змей, ползала не то недоверчивость, не то пренебрежение…

– Зачем жил? – повторила она. – Разве может быть чье-нибудь существование ненужным?

– Может. Например, мое, – сказал он.

– Вы до сих пор не знаете, где цель вашей жизни? – спросила она, остановясь. – Я не верю: вы клевещете на себя; иначе бы вы не стоили жизни…

– Я уж прошел то место, где она должна быть, и впереди больше ничего нет.

Он вздохнул, а она улыбнулась.

– Ничего нет? – вопросительно повторила она, но живо, весело, со смехом, как будто не веря ему и предвидя, что есть у него что-то впереди.

– Смейтесь, – продолжал он, – а это так!

Она тихо шла вперед, наклонив голову.

– Для чего, для кого я буду жить? – говорил он, идучи за ней. – Чего искать, на что направить мысль, намерения? Цвет жизни опал, остались только шипы.

Они шли тихо; она слушала рассеянно, мимоходом сорвала ветку сирени и, не глядя на него, подала ему.

– Что это? – спросил он, оторопев.

– Вы видите – ветка.

– Какая ветка? – говорил он, глядя на нее во все глаза.

– Сиреневая.

– Знаю… но что она значит?

– Цвет жизни и…

Он остановился, она тоже.

– И?.. – повторил он вопросительно.

– Мою досаду, – сказала она, глядя на него прямо, сосредоточенным взглядом, и улыбка говорила, что она знает, что делает.