– А вот это зря, сынок, – сказали за спиной. – В доме свистишь – удачу выдуваешь. Иди-ка сюда.

Свободно развалившись в кресле, перед журнальным столиком сидел немолодой, но весьма крепкий на вид мулат с благородной, коротко подстриженной сединой и спокойным, незапоминающимся лицом. В одной руке он держал рюмку, а другой медленно вливал в еще одну емкость янтарный напиток из пузатенькой бутылки.

– Ну чего стоишь? Присаживайся! – он и не пытался изображать денди, но грубоватость была незлобивой, почти приятельской. – Давай-давай, сколько ждать можно?

– Одну минуту, – ответил я.

– И штаны надень. Молод еще с дядькой без штанов говорить.

Я торопливо натянул брюки, накинул футболку, пригладил волосы, сел напротив визитера и спросил впрямую:

– Вы сон или не сон?

Тон я сделал то что надо – отрывистый и напористый, под Глебушку Жеглова. Старик, однако, попался матерый и напором моим нисколько не озаботился, а только хмыкнул:

– Ты что, парень? Разве сон коньяк пить будет?

– Значит, вы от Володи?

– Володи? – седые, плохо подстриженные брови недоуменно приподнялись. – А-а, Володя… Ты про этого… – Он произнес нечто невразумительное, поморщился и покачал головой. – Еще чего. С ним другие побеседуют.

Быстрый взгляд на часы.

– Думаю, уже побеседовали. Не мое дело. Мое дело с тобой поболтать, сынок…

Он лезет в карман и кладет на столик пачку баксов. Ту самую, стянутую аптечной резинкой. Как он добыл ее из кухни, даже не поднявшись, остается гадать.

– Держи. Твое! – он перегнулся через столик и хлопнул меня по плечу. – Ежели чего другого нужно, говори. Разменяем. А то с первого раза хрен разберешься.

– Простите?

Едва ли стоило удивляться так ненатурально. Старик пожал плечами и прищурился.

– Не делайся пнем, парень, не надо. Не люблю. Лучше коньяк пей.

По утрам я предпочитаю чай. Но, присмотревшись к прищуру мулата, решил выпить. И не пожалел.

– Ну?

– Ухх! – выдохнул я.

– Правильно, сынок.

Похожие на маслины глаза снова были широко раскрыты и искренне доброжелательны.

– Понимаешь, Леня, под старость с утра ничего лучше нет, чем коньячишко. Не ваш, ясное дело.

Он очень к месту сделал упор на вот это «не ваш». И после короткой паузы добавил:

– Ну что, Ленчик, показываться нужно или как?

Я торопливо качаю головой. Не надо, и так все ясно. Если я сейчас увижу зеленого жука, то могу не выдержать. Слишком ясно помнит тело, как трещит и булькает под ногами. Нет!

Кривую гримаску на синеватых губах можно счесть улыбкой; на миг обнажаются белейшие, один в один, зубы.

– Ясно мыслишь, сынок, – старик хмыкает. – Это я так спрашивал, все равно показываться нельзя, ради тебя же. Я ж не жук какой-нибудь… испарения всякие… а звать меня можешь, мммм, дядя Фил…

Короткая пауза.

– А еще лучше Феликсом Наумовичем.

– Очень приятно.

– Ну, парень, слушай…

Феликс Наумович садится прямо, и под тонкой шерстяной водолазкой медленно вздуваются громоздкие, совершенно не стариковские бугры. Он подкидывает пачку и ловит ее.

– Бумага, сынок, твоя. Забирать не будем.

Информация простая и приятная. Автоматически отмечаю, что с однокомнатностью, кажется, покончено. Но все же…

– Не суетись, Ленчик! – он так спокоен, что я успеваю позавидовать. – Кто работает, тому платят. А ты хотя пока что не у нас, но уже успел. Так что, считай, аванс.

Я все еще не понимаю. Вернее, стараюсь не понимать. Но под ложечкой вдруг возникает холодок. А в тоне Феликса Наумовича проскальзывает, почти незаметно, уважительная зависть знатока.

– Ты его, сынок, чисто сделал. Без помарок. Давно мы к нему подбирались, ох давно. Но кто ж мокруху сработать может? Полудурка еще туда-сюда, а чтобы разумного…

Глубокий вдох. Выдох. И – бьюще:

– Тебе повезло, парень. Босс предлагает контракт.

У меня неплохая реакция. У Феликса Наумовича она, как и следовало ожидать, еще лучше. Пачка не долетает до его лица, он перехватывает ее, почти не двинувшись, подбрасывает, ловит и осторожно опускает на стол, ближе ко мне.

– А вот это зря. Ну ладно, на первый раз, считай, сошло. Тоже мне, миллионер… бумагой швыряться.

– Вон отсюда!

Но он не обращает внимания.

– Сноровка у тебя, сынок, есть, а вот ума пока маловато. Поэтому слушай, что говорю!

Не хочу слушать его. Но голос словно сел, и нет силы подняться, чтобы выкинуть незваного гостя, да, собственно, это и не выйдет: есть в Феликсе Наумовиче что-то, предостерегающее от попыток схватить за шиворот.

– Слушай, кому сказал!

И я слушаю.

Значит-ца, так. Есть некая организация. Что, как, где – этого мне знать ни к чему, проживу дольше. Работа там сложная, иногда приходится кое-кого и убирать. (Да не дрыгайся ты, – вставляет он, – не каждый же день.) Вот. А ликвидатором пахать высокоразвитое существо неспособно по… мммм… ну, в общем, физиология мешает. Отчего мне и предлагается. На постоянную. За гонорарами не постоят. Ну и технические детали фирма тоже берет на себя; понятно, за безопасность ручаются.

– Ты, Ленчик, молчи и смекай: пропасть не дадут, уж очень нужен. И потом, у тебя здесь, в твоем-то мирке, работы не предвидится еще лет семьсот. Не доросли вы еще до серьезных контактов.

– Но почему я?

Разве это я спросил? Но отвечает Феликс Наумович мне, ласково и очень серьезно:

– Да ты же ненавидишь, сынок! Думаешь, Аннушку свою? Да тьфу с ней, с Аннушкой… это ж такое дело: раз начал, и все, на всю жизнь обеспечен…

От тяжело вздыхает.

– Да ежели б я мог ненавидеть… они бы все у меня вот где сидели! Не бегал бы по мелочам на старости лет.

Я очень сильно сжимаю кулаки. Ногти врезаются в кожу, и боль приносит облегчение.

– Нет! – говорю я. – Вон отсюда!

Желтоватая кожа на щеках Феликса Наумовича слегка сереет; он очень плотно прищуривается, но сохраняет спокойствие. Из папки, лежащей на краю стола, добывает нечто и кидает мне.

– Гляди сюда, парень…

Ярким глянцевым пятном лежит на столике фотобуклет. Великолепно выполненный, на прекрасной плотной бумаге, едва ли не объемный. Минимум текста. И вся гамма синего и зеленого переливается на снимках.

На каждом – я. Я и жук.

Во всех ракурсах: слева, справа, фас, сверху, снизу, вполоборота, в еще какой-то совсем невероятной проекции.

Я! – но и не я. Лицо зверя: побелевшие, почти без зрачков, глаза, зубы оскалены, пальцы скрючены, и в уголках рта закипает белесая пена.

Вот: я бью жука по глазам. А вот: он падает и я прыгаю на него. И еще: я стою по колено в нем и проворачиваюсь вокруг своей оси, а в стороны летят брызги темной слизи; камера засекла момент поворота – все словно расплылось, но лицо видно отчетливо. И наконец: жук, лежащий на черной почве. Он раздавлен, хитин переломан и смят, расплющенный глаз висит на тоненькой ниточке, а над телом склонились несколько внушительных жуков в одинаковых черно-белых накидках.

Глотку сводит. Я пытаюсь встать; мне нужно успеть к раковине, пока коньяк не брызнул наружу. Но ноги словно из ваты. А тошнота медленно успокаивается, подчиняясь хрипловатому властному голосу Феликса Наумовича.

– Вот так, Ленчик. Так оно и бывает. Первый миллион налопатишь, тогда и кричи «вон». А пока что сиди тихо…

Я не заметил, когда он успел пересесть. Теперь он рядом, сидит на подлокотнике моего кресла.

– Думаешь, алиби у тебя, сынок? Пыль это, а не алиби. Ежели полиции ихней эти снимочки подкинуть, считай – кранты. Даже спрашивать у ваших властей не будут, какой смысл с недоразвитыми болтать. Изымут и «здрасьте» не скажут. А тянет работка твоя лет на семь каторги. А тамошняя каторга…

Он умолкает, на миг прижимается ко мне плечом, и в этот миг я узнаю, что такое тамошняя каторга. И одного-единственного мгновения мне хватает, чтобы ужаснуться и понять, что никогда и ни за что не хочу я оказаться в этом ядовито-зеленом, опутанном черными разрядами аду.