– Лэнгфорда! – воскликнул Ученый.

Он стиснул руками виски, и мгновенье студент видел перед собою прежнее умное и вдумчивое лицо Редлоу. Но свет, озаривший это лицо, вновь погас, точно мимолетный солнечный луч, и оно опять омрачилось.

– Это имя носит моя мать, сэр, – с запинкой промолвил студент. – Она приняла это имя, когда, быть может, могла принять другое, более достойное уважения. Мистер Редлоу, – робко продолжал он, – мне кажется, я знаю, что произошло. Там, где исчерпываются мои сведения и начинается неизвестность, догадки, пожалуй, подводят меня довольно близко к истине. Я родился от брака, в котором не было ни согласия, ни счастья. С младенчества я слышал, как моя матушка говорила о вас с уважением, почтительно, с чувством, близким к благоговению. Я слышал о такой преданности, о такой силе духа и о столь нежном сердце, о такой мужественной борьбе с препятствиями, перед которыми отступают обыкновенные люди, что с тех пор, как я себя помню, мое воображение окружило ваше имя ореолом. И, наконец, у кого, кроме вас, мог бы учиться такой бедняк, как я?

Ничто не тронуло Редлоу, ничто не дрогнуло в его лице, он слушал, хмуро и пристально глядя на студента, и не отвечал ни словом, ни движением.

– Не могу сказать вам, – продолжал тот, – я все равно не нашел бы слов, – как я был взволнован и растроган, увидев вашу доброту, памятную мне по тем рассказам. Недаром же с такой признательностью, с таким доверием произносят наши студенты (и особенно беднейшие из нас) самое имя великодушного мистера Редлоу. Разница наших лет и положения так велика, сэр, и я так привык видеть вас только издали, что сам удивляюсь сейчас своей дерзости, когда осмеливаюсь об этом говорить. Но человеку, который… которому, можно сказать, когда-то была не совсем безразлична моя матушка, теперь, когда все это осталось далеко в прошлом, быть может интересно будет услышать, с какой невыразимой любовью и уважением смотрю на него я, безвестный студент; как трудно, как мучительно мне все время держаться в стороне и не искать его одобрения, тогда как одно лишь слово похвалы сделало бы меня счастливым; и, однако, я полагаю своим долгом держаться так и впредь, довольствуясь тем, что знаю его, и оставаясь ему неизвестным. Мистер Редлоу, – докончил он упавшим голосом, – то, что я хотел вам сказать, я сказал плохо и бессвязно, потому что силы еще не вернулись ко мне; но за все, что было недостойного в моем обмане, простите меня, а все остальное забудьте!

Редлоу по-прежнему хмуро и пристально смотрел на студента, ничто не отразилось на его лице, но когда юноша при последних словах шагнул вперед, словно желая коснуться его руки, он отпрянул с криком:

– Не подходите!

Молодой человек остановился, потрясенный, не понимая, – откуда этот ужас, это нетерпеливое, беспощадное отвращение, – и растерянно провел рукою по лбу.

– Прошлое есть прошлое, – сказал Ученый. – Оно умирает, как умирают бессловесные твари. Кто сказал, что прошлое оставило след в моей жизни? Он бредит или лжет! Какое мне дело до ваших сумасбродных фантазий? Если вам нужны деньги, вот они. Я пришел предложить вам денег; только за этим я и пришел. Что еще могло привести меня сюда? – пробормотал он и опять сжал ладонями виски. – Ничего другого не может быть, и однако…

Он швырнул на стол кошелек и весь отдался этим смутным раздумьям; студент поднял кошелек и протянул его Ученому.

– Возьмите это назад, сэр, – сказал он гордо, но без гнева. – И я хотел бы, чтобы вместе с этим кошельком вы унесли также воспоминание о ваших словах и о вашем предложении.

– Вы этого хотите? – переспросил Редлоу, и глаза его дико блеснули. – Вот как?

– Да, хочу!

Редлоу впервые подошел к нему вплотную, принял кошелек, взял студента за руку повыше локтя и посмотрел ему в лицо.

– Болезнь приносит с собою скорбь и страдание, не так ли? – спросил он и засмеялся.

– Так, – удивленно ответил студент.

– И лишает покоя, и приносит тревогу и заботы, и страх за будущее, и еще много тягот душевных и телесных? – продолжал Ученый с какой-то дикой, нечеловеческой радостью. – И обо всем этом лучше бы позабыть, не так ли?

Студент не ответил, но опять смятенно провел рукою по лбу. Редлоу все еще держал его за рукав, как вдруг за дверью послышался голос Милли.

– Ничего, мне и так видно, – говорила она. – Спасибо, Дольф. Не надо плакать, милый. Завтра папа с мамой помирятся и дома все опять будет хорошо. Так ты говоришь, у него гость?

Редлоу, прислушиваясь, разжал пальцы и выпустил руку студента.

– С первой минуты я страшился встречи с нею, – пробормотал он едва слышно. – От нее неотделима эта спокойная доброта, и я боюсь повредить ей. Вдруг я стану убийцей того, что есть лучшего в этом любящем сердце.

Милли уже стучала в дверь.

– Что же мне делать, не обращать внимания на пустые страхи или и дальше избегать ее? – шептал Ученый, в смущении озираясь по сторонам.

В дверь снова постучали.

– Из всех, кто мог бы сюда прийти, именно с ней я не хочу встречаться, – хрипло, тревожно произнес Редлоу, обращаясь к студенту. – Спрячьте меня!

Студент отворил узенькую дверь в каморку с косым потолком, помещавшуюся под скатом крыши. Редлоу поспешно прошел в каморку и захлопнул за собою скрипучую дверцу.

Тогда студент снова лег на свою кушетку и крикнул Милли, что она может войти.

– Милый мистер Эдмонд, – сказала Милли, оглядевшись, – а внизу мне сказали, что у вас сидит какой-то джентльмен.

– Здесь никого нет, я один.

– Но к вам кто-то приходил?

– Да, приходил.

Милли поставила на стол свою корзинку и подошла сзади к кушетке, словно хотела взять протянутую руку, – но руки ей не протянули. Слегка удивленная, она тихонько наклонилась над кушеткой, заглянула в лицо лежащего и ласково коснулась его лба.

– Вам опять стало хуже к вечеру? Днем у вас голова была не такал горячая.

– А, пустяки! – нетерпеливо сказал студент. – Ничуть мне не хуже!

Еще более удивленная, но без тени упрека на лице, она отошла от него, села по другую сторону стола и вынула из корзинки узелок с шитьем. Но тут же передумала, отложила шитье и, неслышно двигаясь по комнате, начала аккуратно расставлять все по местам и приводить в порядок; даже подушки на кушетке она поправила таким осторожным, легким движением, что студент, который лежал, глядя в огонь, кажется, этого и не заметил. Потом она подмела золу, высыпавшуюся из камина, села, склонила голову в скромном чепчике над своим шитьем и тотчас принялась за дело.

– Это вам новая муслиновая занавеска на окно, мистер Эдмонд, – промолвила она, проворно работая иглой. – Она будет очень мило выглядеть, хоть и стоит совсем дешево, и к тому же она защитит ваши глаза от света. Мой Уильям говорит, что сейчас, когда вы так хорошо пошли на поправку, в комнате не должно быть слишком светло, не то у вас от яркого света закружится голова.

Эдмонд ничего не ответил, только заворочался на кушетке, но было в этом столько нетерпения и недовольства, что иголка замерла в руках Милли, и она с тревогой посмотрела на него.

– Вам неудобно лежать, – сказала она, отложила шитье и поднялась. – Сейчас я поправлю подушки.

– И так хорошо, – ответил он. – Оставьте, пожалуйста. Вечно вы беспокоитесь по пустякам.

Говоря это, он поднял голову и посмотрел на нее холодно, без малейшего проблеска благодарности, так что, когда он опять откинулся на подушки, Милли еще с минуту стояла в растерянности. Но потом она все же снова села и взялась за иглу, не укорив его даже взглядом.

– Я все думаю, мистер Эдмонд, о том, о чем вы и сами так часто думали, когда я сидела тут с вами последнее время: как это верно говорится, что беда научит уму-разуму. После вашей болезни вы станете ценить здоровье, как никогда не ценили. Пройдет много-много лет, опять наступит рождество, и вы вспомните эти дни, как вы тут лежали больной, один, потому что не хотели вестью о своей болезни огорчать милых вашему сердцу, – и родной дом станет вам вдвойне мил и отраден. Правда же, это хорошо и верно люди говорят?