Так вот оно, то Нечто, что уже прошло однажды по комнате и скрылось! Вот он, страшный спутник одержимого!

Некоторое время Видение, казалось, так же не замечало Редлоу, как и Редлоу – его. Откуда-то издалека с улицы доносилась музыка, там пели рождественские гимны, и Редлоу, погруженный в раздумье, казалось, прислушивался. И Видение, кажется, тоже прислушивалось.

Наконец он заговорил – не шевелясь, не поднимая головы.

– Опять ты здесь! – сказал он.

– Опять здесь! – ответило Видение.

– Я вижу тебя в пламени, – сказал одержимый. – Я слышу тебя в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи.

Видение наклонило голову в знак согласия.

– Зачем ты приходишь, зачем преследуешь меня?

– Я прихожу, когда меня зовут, – ответил Призрак.

– Нет! Я не звал тебя! – воскликнул Ученый.

– Пусть не звал, – сказал Дух, – не все ли равно. Я здесь.

До этой минуты отблески пламени играли на двух лицах – если тот ужасный лик можно назвать лицом; оба все еще смотрели в огонь, словно не замечая друг друга. Но вот одержимый внезапно обернулся и в упор посмотрел на привидение. Оно столь же внезапно вышло из-за кресла и в упор посмотрело на Редлоу. Так могли бы смотреть друг на друга живой человек и оживший мертвец, в котором он узнал бы самого себя. Ужасна эта встреча в глухом, пустынном углу безлюдного старого здания, в зимнюю ночь, когда ветер, таинственный путник, со стоном проносится мимо, а куда и откуда – того не ведала ни одна душа с начала времен, и несчетные миллионы звезд сверкают в вечных пространствах, где наша земля – лишь пылинка, и ее седая древность – младенчество.

– Взгляни на меня! – сказал Призрак. – Я тот, кто в юности был жалким бедняком, одиноким и всеми забытым, кто боролся и страдал, и вновь боролся и страдал, пока с великим трудом не добыл знание из недр, где оно было сокрыто, и не вытесал из него ступени, по которым могли подняться мои усталые ноги.

– Этот человек – я, – отозвался Ученый.

– Никто не помогал мне, – продолжало Видение. – Я не знал ни беззаветной материнской любви, ни мудрых отцовских советов. Когда я был еще ребенком, чужой занял место моего отца и вытеснил меня из сердца моей матери. Мои родители были из тех, что не слишком утруждают себя заботами и долг свой скоро почитают исполненным; из тех, кто, как птицы – птенцов, рано бросают своих детей на произвол судьбы, – и если дети преуспели в жизни, приписывают себе все заслуги, а если нет – требуют сочувствия.

Видение умолкло; казалось, оно намеренно дразнит Редлоу, бросает ему вызов взглядом, и голосом, и улыбкой.

– Я – тот, – продолжало Видение, – кто, пробиваясь вверх, обрел друга. Я нашел его, завоевал его сердце, неразрывными узами привязал его к себе. Мы работали вместе, рука об руку. Всю любовь и доверие, которые в ранней юности мне некому было отдать и которых я прежде не умел выразить, я принес ему в дар.

– Не всю, – хрипло возразил Редлоу.

– Это правда, не всю, – согласилось Видение. – У меня была сестра.

– Была! – повторил одержимый и опустил голову на руки.

Видение с недоброй улыбкой придвинулось ближе, сложило руки на спинке кресла, оперлось на них подбородком и, заглядывая сверху в лицо Редлоу пронзительным взором, словно источавшим пламя, продолжало:

– Если я и знавал в своей жизни мгновенья, согретые теплом домашнего очага, тепло и свет исходили от нее. Какая она была юная и прекрасная, какое это было нежное, любящее сердце! Когда у меня впервые появилась своя жалкая крыша над головой, я взял ее к себе – и мое бедное жилище стало дворцом! Она вошла во мрак моей жизни и озарила ее сиянием. Она и сейчас предо мною!

– Только сейчас я видел ее в пламени камина. Я слышал ее в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, – отозвался Редлоу.

– Любил ли он ее? – точно эхо откликнулось Видение, вторя его задумчивой речи. – Пожалуй, когда-то любил. Да, конечно. Но лучше бы ей любить его меньше – не так скрытно и нежно, не так глубоко; лучше бы не отдавать ему безраздельно все свое сердце!

– Дай мне забыть об этом! – гневно сказал Ученый и предостерегающе поднял руку. – Дай мне вычеркнуть все это из памяти!

Призрак, по-прежнему недвижимый, все так же пристально глядя на Редлоу холодными, немигающими глазами, продолжал:

– Мечты, подобные ее мечтам, прокрались и в мою жизнь.

– Это правда, – сказал Редлоу.

– Любовь, подобная ее любви, хоть я и неспособен был любить так самоотверженно, как она, родилась и в моем сердце, – продолжало Видение. – Я был слишком беден тогда и жребий мой слишком смутен, я не смел какими-либо узами обещания или мольбы связать с собою ту, которую любил. Я и не добивался этого – я слишком сильно ее любил. Но никогда еще я не боролся так отчаянно за то, чтобы возвыситься и преуспеть! Ведь подняться хотя бы на пядь – значило еще немного приблизиться к вершине. И, не щадя себя, я взбирался все выше. В ту пору я работал до поздней ночи, и в минуты передышки, уже под утро – когда сестра, моя нежная подруга, вместе со мною засиживалась перед остывающим очагом, где угасали в золе последние угольки, – какие чудесные картины будущего рисовались мне!

– Только сейчас я видел их в пламени камина, – пробормотал Редлоу. – Они вновь являются мне в звуках музыки, во вздохах ветра, в мертвом безмолвии ночи, в круговороте лет.

– Я рисовал себе свой будущий домашний очаг, свое счастье с той, что вдохновляла меня в моих трудах. И мою сестру, которой я дал бы приданое, чтобы она могла стать женою моего любимого друга, – у него было небольшое состояние, у нас же – ни гроша. И наши зрелые годы, и полное, ничем не омраченное счастье, и золотые узы, которые протянутся в далекое будущее и соединят нас и ваших детей в одну сверкающую цепь, – сказал Призрак.

– И все это были ложь и обман, – произнес одержимый. – Почему я обречен вечно вспоминать об этом!

– Ложь и обман, – все тем же бесстрастным голосом откликнулось Видение, глядя на него в упор все тем же холодным, пристальным взглядом. – Ибо мой друг, которому я верил, как самому себе, стал между мною и той, что была средоточием всех моих надежд и устремлений, и завоевал ее сердце, и вся моя хрупкая вселенная рассыпалась в прах. Моя сестра по-прежнему жила под моим кровом и еще более щедро, чем прежде, расточала мне свою нежность и преданность и поддерживала во мне бодрость духа; она дождалась дня, когда ко мне пришла слава и давняя мечта моя сбылась, хотя то, ради чего я добивался славы, было у меня отнято, а затем…

– А затем умерла, – договорил Редлоу. – Умерла, по-прежнему любящая и счастливая, и все мысли ее до последней минуты были только о брате. Да почиет в мире!

Видение молчало, неотступно глядя на него.

– Помню ли! – вновь заговорил одержимый. – О да. Так хорошо помню, что даже сейчас, после стольких лет, когда давно угасшая полудетская любовь кажется такой наивной и нереальной, я все же вспоминаю об этом сочувственно, как будто это случилось с моим младшим братом или сыном. Иной раз я даже спрашиваю себя: когда же она впервые отдала ему свое сердце и питало ли прежде это сердце нежные чувства ко мне? Некогда, мне кажется, она меня любила. Но это все пустяки. Несчастливая юность, рана, нанесенная рукою того, кого я любил и кому верил, и утрата, которую ничто не может возместить, куда важнее подобных фантазий.

– Так несу я в душе Скорбь и Обиду, – сказало Видение. – Так я терзаю себя. Так память стала моим проклятием. И если бы я мог забыть свою скорбь и свои обиды, я забыл бы их!

– Мучитель! – воскликнул Редлоу, вскочив на ноги; казалось, он готов гневной рукою схватить своего двойника за горло. – Зачем ты вечно глумишься надо мной?

– Берегись! – раздался в его ушах грозный голос Призрака. – Коснись меня – и ты погиб.

Редлоу замер, точно обращенный в камень этими словами, и только не сводил глаз с Видения. Оно неслышно отступало, подъятая рука словно предостерегала или грозила; темная фигура торжествующе выпрямилась, и на губах Призрака мелькнула улыбка.