Он прикасался щекой к сиреневому снегу, он гладил голубую траву, он зачерпывал ладонями теплую оранжевую воду и осторожно трогал шершавые стволы… А потом сидел на прозрачной скале у спокойного серебряного моря и смотрел на свое отражение в зеркальной глубине горы, выползающей из густого серебра. Три солнца медленно кружились над головой и, отзываясь на их движение, неуловимо скользили, исчезали и появлялись, меняя окраску, тени на пустынном песчаном берегу.
«Тебе нравится здесь?» – спросило отражение из зеркальной глубины.
Он молча кивнул в ответ и опустил руку в прохладное серебро. И когда вынул руку – она серебряно засветилась, и серебряные капли неслышно потекли по прозрачной скале, мягко переливаясь в лучах трех солнц. А потом заметались над морем веселые искры, растеклось над горизонтом пурпурное сияние, отразившись в серебре, и в сиянии этом прорезалось вдруг окошко в черноту, и оттуда повеял ветер, и пошел сиреневый снег…
«Балкон, – подумал он. – Открылась балконная дверь… И разве бывает сиреневый снег?»
Потускнела зеркальная глубина горы – и исчезло, растаяло отражение.
Сидели, пили чай. Джинсы Художника подсохли, светло-коричневой стала корка грязи. Говорили они о чем-то тогда? Может быть, может быть…
Господи, до чего же мерзостный день, снег не снег, дождь не дождь, туман не туман. Валится все из рук, и не хочется делать дело, хоть плачь, не хочется подниматься из кресла и садиться за стол, ничего не хочется, и слежка эта не случайна. Так следили за Художником – и где он теперь, Художник? Десять минут медленной ходьбы, два квартала отсюда…
Думай, думай, вспоминай о Художнике, постарайся забыть об этой мерзости за окном, о том, кто теперь и за тобой следит, следит, выслеживает…
Он ведь пришел, он ведь опять пришел в какой-то не то вторник, не то четверг, он опять позвонил и вошел с грустным подобием улыбки, и ты ведь понял, понял, что ждал его, все время ждал его, что-то точило, застряла какая-то заноза, хотел что-то вспомнить, и даже привиделся какой-то сон – но тут же и забылся, как часто бывает со снами. Но – что-то мерцало. Почти безнадежно.
Ах, да – опять шел дождь. Потому что Художник – как и много раз потом – говорил какое-то… Что-то… Да, то есть нет, нет, ничего особенного, но ведь вот же – запало, запомнилось, до единого слова запомнилось, как будто… Дождь. Дождь… Непрерывно, монотонно и безнадежно. Что принесет этот дождь нам? Тащит он по асфальту сырую листву, шелуху, спички, бумажки, окурки, льет на плащи, накидки, разноцветные зонтики, куртки… Он – отраженье другого дождя. Ведь идея его – это времени дождь. Натянуто? Все ж вдумайся в эти думы. Дождь времени по душе несет увядшие листья печалей, шелуху забот, сор неудач, грязные лоскутки тревог и бед, сломанные спички наших поражений и побед. Дождь времени – как идея – очень похож на этот дождь, что шуршит за окном…
И вот так – каждый раз. При каждой встрече. Словно хотел зацепить за что-то и вытянуть на поверхность, выудить что-то из темной глубины, поддеть, расшатать… Что? У каждого – своя дорога, банально, но верно, потому и банально, что верно – и каждый должен заниматься своим делом. В конце концов… А что он, Художник? Бродить где-то, приходить, сидеть и иногда что-то говорить? Обрывки, осколки… Хотя… Да-да, в этом ему нельзя отказать… Ни в чем ему нельзя отказать теперь, потому что он никогда уже ничего не попросит…
Хоть бы скорей кончился этот мерзкий день – не день даже, а так, что-то…
Да, отказать нельзя, но суждения… Глаза, как всегда, задумчивые и чуть печальные. Вот такое – расхаживал по комнате, посматривал на книги и исписанные листы на столе – вот, именно это. Что-то такое о парадоксе молчания Вселенной. Да, именно. Хотя, казалось бы, что ему это молчание, Гекуба та самая пресловутая? Кругом сплошные нелады – а тут какие-то вселенские парадоксы. И вновь творил из обыкновенной комнаты все, что хотел.
И как он это делал? Ходил себе от окна до дивана и обратно, рассуждал. И тут же – юмор какой-то мрачный, вроде бы хохмочка – да не хохмочка, ну вот: «Да что вы! Был мил. Веселился. Шутил… Курил… Смеялся… От горчицы плевался… Удавился? Нет-нет, сидел. Не ругался. Нет, не обидели… Вот, правда, что-то сказать пытался. Удавился… Вы – видели?»
Юмор? Н-ну… И куда он уходил после этих разговоров, после ЭТОГО, непонятного, и откуда появлялся, и что делал вообще в жизни? Вот ведь тоже – выпьет чая, походит, опустит на крючке в какие-то иные дали – и вытащит, словно и не было ничего – и уйдет.
А глаза задумчивые и чуть печальные.
А к чему были рассуждения эти все? Кажется, уже позже, в ноябре. Да, в ноябре, дожди вдруг прекратились, как-то раз даже выпал заблудившийся снежок, легкий, совсем какой-то беззащитный – и испугался, оборотился мокрым асфальтом. Да… «Наверное, кто-то там есть, кто меня очень любит». Оказывается, однажды тонул – и не утонул. Падал – и не разбился. Сам смерти искал – был такой период, давно, – а она пряталась, убегала. Что-то вот…
А то вдруг – вроде и молчит, сидит в свитере своем обвисшем. Но
– вокруг вместо комнаты разворачивается, кружится, плывет что-то совсем уж…
Художник…
И ведь чувствовал, чувствовал. Говорил, что следят, это уже в декабре. Но так, легко говорил, с усмешечкой. А вот-таки выследили…
Ох, день, ну и день… Гнусность, а не день. Нечем дышать.
Задел его, Кузьмина, с диссертацией. Зачем, мол, пишешь? Как это
– зачем? Дело. Н-ну, впрочем, дело ли?.. Средство. Средство для достижения цели. А цель? Н-ну… Вполне материальная цель, это ж ясно, и что в этом такого? Разве это плохо – стремиться жить лучше? И вообще – каждому свое, наверное. Во всяком случае, он, Кузьмин, не хуже других. Не хуже. Способен на что-то. Хотя… Нет, все равно. Разве не важна для кого-то его тема? М-да… А сам-то Художник чем занимался? Вот то-то и оно…
Гос-споди, какой все-таки день!
Исчез, долго не появлялся, даже беспокойство: не случилось ли чего? Диссертация шла, план выполнялся. Неделя, другая… Пришел вечером, задумчивый и какой-то умиротворенный. Говорил много, и юмор свой мрачный… За окном чернота, на чьем-то балконе белье хлопает на ветру. Да, говорил о том, что следят, легко говорил, с усмешечкой. С облегчением. Или казалось?.. Значит, говорил ему, Кузьмину, должны забрать. Кто? Зачем? Куда? Почему – его, Художника? Почему – сейчас? Отшучивался. Отмалчивался. Потом как-то вдруг заторопился, пожал руку, уходя, – крепко, посмотрел то ли с сожалением, то ли… Сказал что-то, непонятное что-то, то есть понятное, только к чему? О памяти. «То, что нам невыгодно помнить – мы забываем». И ушел. Навсегда ушел, как оказалось.
А потом – день за днем, день за днем. Наконец-то похолодало, и развеялись утренние туманы, и поле за окном покрылось снегом. Но задули теплые ветры, злодейски насвистывая по ночам, и застучали дожди по жести подоконников, и вновь навалились туманы. День за днем, день за днем… Не сиделось, не работалось. Никто не звонил в дверь, никто не расхаживал по комнате, не преображал ее своим загадочным каким-то, чудесным умением. Каталоги библиотеки… Выписки из архивных документов… Походы в гастроном и назад сквозь бурое месиво, и на фоне ватного неба – серые многоэтажные коробки нового квартала. Не бывало еще такой теплой, дождливой и грязной зимы. Возможно, зима просто устала.
Вечером… Да, уже в середине января. Словно толкнуло что-то, заставило подняться из-за стола, оторвавшись от работы, подойти к окну, вжаться лицом в скользкое стекло. Тяжело перекатывалась, липкой массой дышала темнота.
Почувствовал, понял, узнал – Художник больше не придет. Да, именно тогда…
Дорожки, черные деревья, ограды. Песок влажно шуршал под ногами. Как будто вел кто-то, дорогу показывал, как будто нашептывал: «Прямо… Здесь поворот… До скамейки… Направо…» Ослабла ниточка, словно оборвалась. Исчезла. Холмик, растрепанные сосновые венки, черные ленты со смытыми надписями. Могила Художника. Просто – знал: могила Художника.