Брэм Стокер
Окровавленные руки
Первое мнение относительно личности Джакоба Сэттла, которое я услышал, было коротким описательным штрихом: «Это погруженный в себя, унылый малый». Эти слова я услышал от его товарищей по работе, и хоть, по-видимому, в них действительно воплощались их мысли, мне такое мнение показалось субъективным. Уж слишком мало в нем было терпимости, отсутствовал малейший положительный намек, я уж не говорю об исчерпывающей обрисовке личности сослуживца, которая обычно четко устанавливает ту нишу, которую человек занимает в общественном мнении. Кроме того я увидел заметное несоответствие между полученной лаконичной характеристикой и внешностью Джакоба. Я много думал об этом человеке, а постепенно, ближе знакомясь с его окружением и образом жизни, по-настоящему заинтересовался им. Он был очень добр, жил крайне скромно и не позволял себе больших денежных расходов сверх своих небольших потребностей. Его отличали такие благодетели, как неприхотливость в жизненных средствах, расчетливость, экономность и спокойствие, по крайней мере внешнее. Дети и женщины доверяли ему без малейших колебаний, но, странно, – он избегал их всегда, кроме тех случаев, когда речь шла о болезни. Если он чувствовал, что может помочь, он всегда приходил. Он был несколько неуклюж, но это не вредило ему. Жизнь его протекала вдали от всех, в крохотном коттедже, – скорее даже в хибарке, – состоявшем всего из одной комнаты и выходившем окнами на мрачные заросшие вереском торфяники. Образ его жизни казался мне таким одиноким и безрадостным, что я захотел непременно оживить его. Однажды, когда мы сидели с ним у кровати ребенка, который случайно пострадал из-за меня, я предложил ему взять у меня из книг что-нибудь почитать. Он с радостью принял мое предложение, а когда мы возвращались на заре по домам, я почувствовал, что между нами установилось взаимное доверие.
Книги возвращались всегда в целости и аккуратно в сроки, и через некоторое время мы с Джакобом Сэттлом стали настоящими друзьями. Раз или два в воскресенье я пересекал торфяники и заглядывал к нему домой. Правда, в таких случаях он был на удивление скован и смущен, так что я даже стал сомневаться в правильности того, что я его навещаю. Зайти ко мне он неизменно и под разными предлогами отказывался.
Однажды в воскресенье я возвращался с долгой прогулки по торфяникам и, проходя мимо дома Джакоба, решил проведать, как у него идут дела. Дверь была заперта, и я уже подумал было, что хозяина нет дома. Все-таки я постучал. Чисто формально, по привычке, не ожидая услышать никакого ответа. К своему удивлению, я услышал-таки из-за двери слабый голос. К сожалению, звук был настолько неясен, что мне не удалось разобрать смысл произнесенных слов. Я открыл дверь ключом, выданным мне как-то самим хозяином, и вошел в дом. Я нашел Джакоба лежащим на кровати полураздетым. Он был мертвенно-бледен, и со лба его ручьями стекал пот. Его руки беспрестанно тянули куда-то простыни, совсем как утопающий тянет за собой вниз все, что ни ухватит. Едва я вошел, он вскинулся на кровати, глядя в мою сторону дикими загнанными глазами. С первого взгляда было ясно, что с ним происходит что-то ужасное. Узнав меня, он бессильно повалился обратно на подушки, закрыл глаза и только тихонько постанывал. Я постоял у изголовья его кровати несколько минут, пока он приходил в себя и восстанавливал дыхание. Затем он открыл глаза и посмотрел на меня. В его взгляде застыли такое отчаяние и скорбь, каких я, будучи человеком бывалым, признаюсь, никогда не видел. Я присел рядом с ним на кровати и спросил его о том, как он себя чувствует. Он несколько раз повторил мне, что не болен, но потом, изучив меня долгим внимательным взглядом, он приподнялся на локте и сказал:
– Благодарю вас за вашу доброту, сэр. Поверьте, я говорю вам правду. Я не болен с той точки зрения, с какой это принято рассматривать. Но только богу ведомо, не является ли мое состояние ужасной порчей, о которой врачи даже не слышали никогда. Я скажу вам, сэр, но, доверяясь вам, требую, чтобы вы не рассказывали об этом ни одной живой душе, так как это может только усугубить мои страдания. Итак, я говорю: меня преследует дурной сон.
– Дурной сон? – переспросил я с улыбкой, надеясь этим ободрить его. – Но сны испаряются с первым лучом солнца. Даже больше того – с пробуждением. – Тут я замолчал, так как еще прежде, чем он заговорил, я увидел ответ на его скорбном лице.
– Нет! Нет! Все это так лишь для тех людей, которые окружены комфортом и близкими, которые любят их. Но нестерпимой пыткой это становится для тех, кто живет в одиночестве и, главное: вынужден жить в одиночестве! Какое облегчение принесет мне пробуждение здесь, в ночной тишине, на торфяниках, полных голосами и тенями, которые наводят на меня ужас, еще больший, чем во сне?! О, юноша! У вас нет прошлого, которое бы насылало на тихий мрак ночи рои звуков и на пустое пространство – десятки зловещих силуэтов! Дай вам бог не иметь такого прошлого! – В его голосе слышалась такая убежденность, что мне ничего не оставалось, как только снять свои возражения по поводу его отшельнического образа жизни. Мне казалось, что я присутствую при действии какой-то загадочной силы, которую я не могу ни постичь, ни измерить. Я не знал, что говорить, и почувствовал облегчение, когда он продолжил сам:
– Мне снится это две последние ночи. В первую ночь было очень тяжело, но я выдержал. А вчера само ожидание повторения сна было ужасней, чем сам сон. Во всяком случае мне так казалось. Но я заснул – и опять явился тот злой сон. И все страдания, которые я пережил вечером в ожидании его, показались мне развлечением! Я проснулся и крепился, чтобы не заснуть до самого рассвета, а потом не вытерпел и снова забылся. Сон навалился на меня с новой силой, и, я уверен, те ощущения, которые мне пришлось претерпеть, сравнимы разве что с предсмертной агонией. И вот сейчас опять вечер…
Я выслушал его до конца и постарался впредь говорить с ним легким беззаботным тоном.
– Попробуйте заснуть сегодня пораньше. Пока на дворе еще вечер. Сон освежит вас, и, смею надеяться, дурные видения отныне вас посещать не будут.