— Выходит, — прошептала она, — опять мне с замужеством подождать. — Она обратилась к Беседину: — А вы мне не можете дать сейчас бумажку? Ну, о том, что хотя бы в будущем году уж наверно асфальтовая дорога будет проложена?
— Зачем вам бумажка? — искренне удивился Беседки.
— А я бы ему показала! Он говорит: вот выхлопочешь асфальт, я смогу тебя в своем «Москвиче» возить, а какая же женитьба без асфальта?
Беседин всмотрелся в несчастное лицо посетительницы, и… ему уже стало не смешно. «Искреннее человеческое горе — всегда горе, хотя бы оно и возникло по смешному поводу», — подумалось ему.
Когда посетители ушли, Беседин задумался. Как ему лучше разведать всю историю этого бедняги Линевича? Конечно, какие-то сомнения, и, пожалуй, немалые, остались у него в душе. Омоложение до такой степени не вязалось со всем тысячелетним человеческим опытом, что полностью поверить в возвращение старика к молодости было бы противоестественным. А ведь, с другой стороны… Нет, надо, надо отправиться в институт. Линевич работал именно там! Проверить, расспросить. Только без предубеждения! Это — главное. Предубеждение погубило немало великих открытий. Даже Наполеон, выгнав изобретателя подводной лодки, лишил себя единственного шанса на победу над Англией с ее могущественным парусным флотом!
Беседин встал, взял шляпу — и в эту минуту позвонил на его столе телефон и сказал голосом помощницы редактора:
— Вячеслав Дмитриевич, вас к редактору.
В приемной редактора Беседин увидел своих посетителей. Они смотрели вбок, и только мадам Гнушевич, будучи, видимо, добродушной и незлопамятной женщиной, улыбнулась ему, как старому знакомому, и даже пыталась что-то сказать, однако сидевший рядом Лобойко толкнул ее в бок, и она испуганно замолчала.
Помощница, сдержанная и, видимо, хорошо воспитанная женщина средних лет, в очках с изящной, под золото легкой оправой, приветливо сказала Беседину:
— Входите. Степан Федорович вас ждет.
И глазами показала на трех посетителей: это, мол, по их делу.
Беседин понимающе кивнул головой и толкнул тяжелую дверь…
— У вас отличный материал, — сказал ему редактор. — Вот эти трое… Обидели их! Да к тому же нарушили план. Проверьте и давайте!
— Я уже проверил, — мрачно сказал Беседин.
— Ну и что же?
— Вместо шоссейной дороги, которой будет преимущественно пользоваться небольшая группа владельцев дач, — уже разгораясь, сказал Беседин, — исполком совершенно правильно построил в районном центре детский садик, в нем ощущалась острая нужда.
— Странно, — насмешливо сказал редактор. — Странно, что вы присваиваете себе функции, так сказать, Госплана. План утвержден? Утвержден. А вы не согласны?
— Да, я не согласен, — запальчиво подтвердил Беседин. — Просто произошла ошибка, и ее исправили те самые люди, которые ошиблись. Зачем же нам их громить? Ведь они, по существу, правы…
— Допустим, — неожиданно согласился редактор. — Выходит, фельетона у нас нет?
— Есть! — неожиданно для себя очень решительно ответил Беседин. — Затерли величайшее открытие!
— Какое? — оживился редактор.
— Средство омоложения! Ученые бюрократы не дают ему ходу.
Беседин сказал это с разбега и тотчас пожалел: насмешливые глаза редактора зажглись каким-то дьявольским огнем. С полного редакторского лица вмиг слетел налет скуки, и он весь задвигался.
— Как-как? — театральным шепотом переспросил он. — Омоложение? Советский Фауст и бюрократы Мефистофели?
Неожиданно редактор захохотал. Он плакал от смеха и вытирал слезы платком. Беседин и не подозревал, что важный и всегда хмурый шеф способен так веселиться. Но это открытие вовсе не обрадовало молодого журналиста.
— Ничего смешного! — сердито воскликнул Беседин. — Мною собран почти весь материал!
— Ах, почти! — сказал редактор, пряча платок в карман. — Ну вот, когда соберете без «почти», зайдете ко мне. У меня все.
Беседин ушел, уже твердо решив писать фельетон в защиту Линевича.
В приемной навстречу Беседину поднялась вся троица в уверенности, что он к ним сейчас же обратится, но журналист прошел мимо с каменным лицом и вышел в коридор. Шаги его замерли.
К вечеру неудовольствие Анатолия Степановича предстоящим ему омоложением достигло такого градуса, когда человек уже не может оставаться бездеятельным. Надо было что-то предпринять, чтобы сорвать эту постыдную акцию! Помимо всего прочего, как посмотрят в министерстве на кандидата в ректоры, чьи анкетные данные подлежат изменению? А как же иначе? Если в его личном деле в отделе кадров значится в графе «Возраст» пятьдесят три года, то разве после омоложения не придется вносить если не изменения, то какие-то примечания? А примечания к анкете всегда мало способствуют служебному продвижению. Кроме того, не станет ли он предметом любопытства или даже насмешек, во всяком случае дурацких студенческих острот? И не отразится ли и эта сторона самым плачевным образом на его попытках занять причитающийся ему пост ректора? Нет, нет! Во всех смыслах требуется активно вмешаться в дело и не допустить опыта в клинических условиях. Но как? На этого твердокаменного Кирсанова не очень-то повлияешь, а вот разве на самого Линевича? Тот всегда был человек слабовольный. Была не была! Твердого плана предстоящего разговора нет, но, может быть, в ходе беседы что-нибудь найдется такое, на что этот чудак клюнет? Испугается? Да, да, именно испугается. Надо его взять на испуг, он не из храброго десятка!
Несмотря на поздний час, Курицын позвонил Котову и, сославшись на необходимость поговорить с Линевичем о деталях предстоящего опыта, узнал его адрес и тотчас поехал к нему на квартиру.
Сухо поздоровавшись с удивленным Линевичем и не объясняя ему причины столь позднего визита, Анатолий Степанович прошел за ним в его комнату, подчеркнуто опасливо запер дверь и сказал:
— Имейте в виду, если клиническая проверка вашего метода не даст благоприятных результатов или приведет к ухудшению здоровья испытуемых, дело ваше будет плохо!
— Садитесь, пожалуйста, — сказал, растерявшись, Линевич. — Но в каком смысле — плохо?
— Во всех, — отрезал Курицын, сразу почувствовав, что нож входит в сердце Линевича легко и беспрепятственно. — Вас будут судить за мошенничество. Словом…
Он бросил испытующий взгляд на побледневшего молодого человека, в которого превратился, на свою беду, старый врач, и веско произнес:
— Словом, я, как один из руководителей медицинского института, рекомендую вам не спешить с научной проверкой! Подумайте, очень подумайте сначала! Вы ведь видели на собрании — я ваш доброжелатель, так послушайте же меня!
И, не дожидаясь реплики хозяина комнаты, он повернулся, открыл дверь и был таков. А Линевич…
На следующее утро Линевич встал с тяжелой головой. Ноги ступали не очень твердо. «Что со мной? — подумал доктор. — Не грипп ли?» Он взял со стола круглое зеркало, служащее ему во время бритья, и, посмотревшись, испуганно положил зеркало на место. Он увидел себя таким, каким был до омоложения: седые клочья волос, вставшие во время сна дыбом, глубокие морщины, потухшие глаза, обведенные черными кругами. Он чувствовал себя, как гоголевский майор Ковалев, не нашедший у себя на лице носа. «Мне померещилось!» — подумал Линевич и снова взял зеркало. Нет, ошибки не заметно. Ни одной рыжинки в волосах, глубокая печать дряхлости на лице. Линевич застонал и без сил опустился в старое кресло у окна.
В дверь постучали. Видимо, это был женский пальчик: стук был деликатный, еле-еле слышный. Кряхтя и сутулясь, Линевич натянул на себя пиджак и пошел открывать дверь. На пороге стояла соседка Апфельгауз-Титова с большим букетом цветов в руке и со сладенькой улыбочкой на жирно накрашенных губах. Никто из них двоих не успел сказать ни слова. Увидев старческое лицо Линевича, соседка тихо вскрикнула и уронила букет. В свою очередь Линевич без слов быстро захлопнул и замкнул дверь.