— Сначала приставали, конечно.

— И?

— Дала одному железкой по голове — отстал. И другие тоже.

— Ха! — поежился Салыкин. — Железкой? Прямо железной железкой?

— Ну. В лазарет отправили. Ничего, полежал, оклемался.

Юлия говорила это очень спокойно и видно было — правда.

Вернувшись с путины, заработав там неплохие деньги (что и было ее целью), она сняла, как и Валько, квартирку без хозяев в старом доме, в центре, очень обидев этим своих родителей. Устроила что-то вроде салона, куда сходились многие молодые интеллектуалы города (и не только молодые, впрочем), но — никакого алкоголя, курить в коридоре, после двенадцати — до свидания. Терпеть не могла понятия, тогда распространенного: «хаза». Или еще: «флэт». Поступила на романо-германское отделение филфака, успешно училась, где-то все время подрабатывала. Некоторое время жила с художником Чаусовым, ничуть не смущаясь тем, что он ушел от жены и двух детей. Но что-то у них не заладилось, Чаусов и от нее ушел (или она выгнала), однако в семью не вернулся, запил и погиб обыденно и жутко: заснул на автобусной остановке зимой, его разули и раздели, к утру он оказался мертв. Юлия не любила об этом вспоминать.

19.

Она попросила Валько дать ей все, что оно написало. И, прочитав, сказала почти то же, что Салыкин:

— То ли ты очень хитрый, то ли гений. В любом случае — страшно способный. Тебе надо работать каждый день. Понимаешь?

Валько понимало, но работать не могло. Оно взялось изучать поэтов — и классиков, и современников. И, хотя до этого оно знало поэзию лишь в пределах школьной программы, возникало ощущение, будто стихи эти уже знакомы. Валько словно впитало их неведомым образом из воздуха и приступило к сочинению собственных не на пустом месте, а — продолжая.

И поначалу ведь шло легко, толстая тетрадь исписалась за месяц. А теперь — ничего.

Дело в том, что хоть Валько и приятны были похвалы Салыкина и Юлии, но оно подозревало, что прав все-таки — Подольский. Пусть он колхозник, кондовый и не гибкий, но одно слово он произнес безошибочное: подлинность. Валько чувствовало, что в каком-то смысле даже дама с хризантемами подлинней, чем он — и чем Салыкин. Салыкин пишет грамотно, гладко, но никогда Валько не ощущало в его стихах смертельной необходимости саморождения. На уровне — «не могу не сказать», погибну, если не скажу. Дама не могла не сказать о своих хризантемах, которые жертвенно помиловала, это было ее подлинное переживание, пусть корявое и коряво выраженное. Лучшие поэты, которых он читал, классики и современники, не могли не сказать то, что говорили. Валько же всего лишь забавлялось.

Но забава оказалась тяжелая: в ту ночь, когда, сказав свои слова о его красоте и таланте, ушла Юлия и когда Салыкин по обычаю заснул пьяным сном, полулежа в кресле, Валько ворочалось и мучилось, вспоминая, как громил его Подольский. Это мнительность моя, уговаривало оно себя, глядя в потолок. Умные люди с хорошим вкусом и образованием тебе сказали: гений, а ты расстраиваешься из-за отзыва глупого старого рифмоплета. Нет, не мнительность, тут же возражало оно себе. Прав старик, попал в самую точку.

Результат бессонницы был неожиданным. Во-первых, Валько обрадовалось тому, что оно, оказывается, умеет переживать из-за пустяков. Это очень по-человечески, спасибо. Во-вторых, решило, что не будет заниматься тем, что приводит к таким переживаниям.

А Юлия требовала новых стихов.

Валько попыталось через силу сочинить — не шло, абсолютно не шло. Тогда оно решилось на подлог: взяло довольно редкую книгу переводов французских «проклятых поэтов», слегка кое-что переделало и предъявило. Юлия читала внимательно, потом долго смотрело на Валько.

— Что?

— Ты быстро меняешься. Просто на глазах. А почему ты один?

— То есть?

— У тебя друзей нет.

— Почему? Салыкин, Сотин. Ну, и еще...

— Какие они друзья? Сотин тебя продаст за копейку, Салыкин... Ему ни до кого. Что такое друзья? Это значит: можно ночью позвонить и сказать — приезжай, очень надо. Не объясняя причины. И если человек скажет: «Ладно, приеду», — и только потом спросит, что случилось, он друг. Если же сначала будет выспрашивать, что случилось... И Сотин, и Салыкин будут спрашивать, точно знаю. И будут отвиливать, чтобы не приехать. Или Салыкин просто окажется пьяным, просто не услышит звонка. Сотин — вообще чудовище. Леня, тот лучше, он мне даже нравится. Может, даже больше тебя. Но я ему не нужна. Если на время только. Для того, чтобы похвастаться. А тебе я нужна. Разве нет?

— Да, — соврало Валько.

А может, и не соврало. Ему хорошо было с Юлией, оно не против было, чтобы Юлия находилась рядом, если бы она не была женщиной. Валько даже, странное дело, испытывало иногда потребность обнять ее, но не как мужчина женщину, естественно, а — просто. Как в детстве оно иногда, ожидая маму, снимало с вешалки ее пальто из искусственного меха и тут же, в прихожей, в углу, зарывалось в него, сворачивалось комочком... Так бы вот и в Юлию зарыться комочком, согреться — и больше ничего.

Юлия в этот вечер решила остаться у него ночевать.

Валько растерялось:

— Пожалуйста... Но кровать у меня одна.

Юлия рассмеялась:

— Ладно тебе! Или правда то, что Сотин про тебя рассказывал?

— Что он рассказывал?

— Что ты, как он выразился, нетронутый.

— Да, правда.

— Почему?

— Ну... Ни в кого не влюбился. А я хочу только по любви, — повторило Валько однажды сказанное.

— Зато я влюбилась, дурак, — мягко сказала Юлия. — Когда оба влюбляются, это редко бывает. Не понимаю, я тебя, что ли, уговаривать должна? Смешно.

— Просто я... — Валько помедлило и решилось. — Я импотент.

Для девушек того круга и того времени (иных кругов и времен, впрочем, тоже) это слово звучало ужасно. Как диагноз смертельной болезни, как постыдство и паскудство, как... Валько слышал, как одна из девиц, куря возле туалета в учебном корпусе, отозвалась о ком-то: «Да он же импотент!» — и бездонная глубина презрения была в ее голосе — и отвращение было в глазах тех, кто ее слышал.

На это Валько и рассчитывало.

Но Юлия спокойно, как только она умела, удивилась: