Как известно, эта энергия усваивается миром с характерными для него последствиями.

Чем больше сечение взрыва - тем меньше инертность окрестностей по отношению к нему, тем ближе он к тому, чтобы называться глобальным. Взрыв как геометрическое событие создает в своих геометрических окрестностях упругие деформации доступных его мощности метрик.

И в это время наступает адиабатическое охлаждение системы - ведь добавился еще один метрический слой (чем обобщенный геометрический объем Метасистемы увеличился), а внутренняя энергия ее осталась прежней. (Это, понятно, относится, только к глобальным взрывам, потому что только они распространяются на всю космологическую метасистему, а только ее внутренняя энергия может с определенностью считаться неизменной.) Охлаждение длится до тех пор, пока энергия упругой деформации, которой взрыв зарядил континуум, не выходит на поверхность нового открытого слоя, и не начинает снова разогревать систему. Таким образом, наш Универсум, если придерживаться его континуумального образа, предстает перед нами как маятник, своими трансгеометрическими колебаниями постоянно открывающий для себе новые метрики, приносящие ему качественно новые возможности и изменяющие его интегральное геометрическое лицо. Причем даже для принятых упрощений картину его легко существенно усложнить по сравнению с нарисованной выше, предположив, например, что открытых в той или иной степени поверхностей наверняка должно быть больше, чем одна, и тогда параллельно с главной гармоникой в колебательном расширении Универсума будут принимать участие и какие-то еще (или хотя бы ее обертоны).

Но сама идея протокола, которому должна соответствовать линия поведения полиметрического мира, должна, по-видимому, быть приблизительно такой. Причем для нас эта идея интересна тем, что сегодня открытая поверхность Универсума расположена в нашем доме - в жизненном мире.

Космология жизненного мира

Нашим домом в классической рациональной традиции считался весь мир открытая степь, саванна всего Универсума - никакого собственного уголка. Конечно, приятно жить в единстве со всей природой, но все-таки хочется собственной крыши. Впервые это понял 19-й век - именно он привел на смену классической панрациональности претензию на отдельную онтологическую квартиру, в которой нашла бы себе место философия всего того, что происходит в нашем, и только нашем, человеческом мире. Первый проект, в котором эта проблема была выставлена всерьез, была так называемая "философия жизни" (Ницше, Дильтей, Бергсон, и как предтечи - Шопенгауэр и Киркегор).

Вряд ли можно считать, что у авторов этого проекта были в распоряжении: а) генеральная идея по поводу самого вида нового дома; б) сколько-нибудь онтологически крепкий строительный материал для него. Скорее их проект был защитой самой необходимости совершенно нового вида архитектуры и разведкой возможности ее, а также возбуждением интеллектуального интереса к ней.

Генеральная идея нового дома появилась в виде интуиции о совершенно особенной онтологической среде, способной разместить в себе мир человеческих отношений. Две блестящие догадки по поводу этой среды сводили ее к отличительной характеристике человеческой жизни - к жизни человеческого интеллекта. Одна из них принадлежала Гуссерлю и была названа им "жизненным миром". Другая - Тейяру де Шардену, и была названа "ноосферой".

То общее, что содержтся в обеих догадках, кажется очень простой мыслью, но странно, почему она не пришла в голову авторам "философии жизни", приучавших нас мыслить новыми, витальными категориями (воля к власти, жизненный порыв и т. д.), но не объединивших их общей средой, континуумом? Может быть потому, что идея воспринимать мир континуумально приобрела вес, способный влиять на образы нашего мышления, только к 20-му веку?

Наша способность создавать образы вообще явно опережает способность осознавать их и их значение. Это хорошо видно на примере новых геометрических образов, созданных в 19-м веке. Тогда казалось, что они что-то вроде игры в бисер, забава для высоколобых интеллектуалов от геометрии, которые вообще часто придумывают много чего хитроумного, но непонятно зачем нужного. А 20-й век с самым серьезным потребительским интересом востребовал эти лукавые геометрические игры и начал, похоже, создавать целую интеллектуальную традицию вокруг них.

Во всяком случае, к началу века 21-го мысль использовать образы неэвклидовой геометрии для всего, что является средой, континуумом, уже не кажется дикой. Для любой среды, описывающей фрагмент физического мира, процедура ее геометризации стала совершенно стандартной процедурой в дедуктивной традиции 20-го века - неограниченные возможности неэвклидовых геометрических образов снимают разговоры о принципиальных препятствиях для такой нормы. А так как единственным принципиальным требованием для процедуры геометризации является наличие среды, то есть математически говоря, пространства, то для этой процедуры нет препятствий и со стороны пространства нашего мышления, то есть пространства рациональностей. Вот чем ценна догадка Гуссерля и Тейяра де Шардена об интегральном виде нашего дома, мира человеческих отношений, как о среде - возможностью геометризации этого дома.

Таким образом, как теперь это стало уже видно, параллельно с попытками поймать генеральную архитектурную идею нашего междучеловеческого мира независимо от них происходили разработки онтологического материала для строительного воплощения этой идеи в виде универсальных геометрических образов с неограниченными возможностями, позволяющих, с одной стороны, принципиально обособить этот мир от всего остального Универсума, а с другой стороны, все-таки связать его с ним.

Под два последних настоятельных пожелания, кажется, все же лучше подходит гуссерлевская идея жизненного мира, чем тейярдовской ноосферы. И в первую очередь в силу большего соответствия второму пожеланию: идея жизненного мира носит явный оттенок рациовитальности, связывающей витальное и рациональное в одно целое. В силу этого жизненный мир уже постулятивно привязан к остальному Универсуму, образуя с ним геометрическое общее, и это выгодно отличает его от не то что обособленной, а изолированной тейярдовской ноосферы, в которой, кажется, жив еще призрак абстракного гегелевского духа и вообще, старой доброй субстанциальной онтологии. (Кроме того, по сравнению с аморфной ноосферой жизненный мир Гуссерля выгодно структурирован субъективностью, исходным онтологическим материалом для интерсубъективности.)

Необходимым атрибутом жизненного мира является человек мыслящий, он же человек, создающий образы. Хотя, что касается мышления, то тут мы, в общем-то, привыкли думать по-другому. Мы скорее привыкли разделять мышление и способность создавать образы. Такое отношение к мышлению мы унаследовали от старинного идеализма, который очень любил все разделять, в то время как в жизни все, наоборот, связано так, что разделять в нем - это значит ампутировать, а даже медицина сейчас к ампутации прибегает в крайних случаяхе.

Когда Гете сказал, что суха теория, а приблизительно одновременно с ним Байрон - о том, что древо знания - не древо жизни, они всего лишь точно выразили интеллектуальные обстоятельства своего времени вокруг теоретического творчества. Мир теорий тогда представлялся как царство неподвижных и одномерных идеалов, надвитальный характер которых не нуждался в комментариях, то есть царство, оторванное от жизни.

Впрочем, и сейчас считается, что образами мыслят те, кто их создает поэты и художники, а те, кто пишет диссертации (в том числе и о поэтах и художниках), мыслят понятиями и категориями. Что касается последнего, то скорее всего, так оно и есть - без понятий не напишешь диссертиции, а Гомеру, по-видимому, не нужны были теоретические подробности об амфибрахии и хорее.

Понятия - это слепки с образов, их следы, окаменевшие останки, а довольно часто - и святые мощи. Образы соединяют нас с жизнью, потому что растут из нее, а понятия в меру своих возможностей отделяют от нее.