Каждое поколение посылает все больше своих поселенцев на новые земли. Отрывать себя от привычных обжитых мест непросто - незнакомое внушает опасения. Но вместе с тем и манит новыми возможностями, новым плодородием и россыпями. Наконец, когда эти возможности приобретают ничем не заменимую витальную значимость, происходит обвал, лавина, бум, Клондайк как символ всего этого. Коллективизация новых земель достигает своего апогея и происходит рождение новой цивилизации.

В переводе с культурологического языка на онтологический это означает образование новой реальности, а онтология континуумального мира назвала бы это появлением нового метрического уровня. В континуумальном Универсуме такое не слишком частое, но и не такое уж редкое явление, как мы уже говорили, сопровождается разогревом и метрическим взрывом.

===

Часть 3.

Взрыв, который, похоже, нас ожидает

- Зарыть бы их, - сказал Окорок, - срамота. Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда, спокойно-деловитые. Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка. Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.

Воюете? - спросил он плаксивым голосом у Вершинина. - Приходится, дедушка.

- И то смотрю - тошнота с народом. Николды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь - на, чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся.

Все равно что ехали-ехали, дедушка, а телега-то - трах! Оказывается, сгнила давно, нову приходится делать.

А?

Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами повторил:

Не пойму я... А?

Телега, мол, изломалась!

Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел, бормоча:

Ну, ну... какие нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди.

Вс. Иванов. "Бронепоезд 14-69".

Пространство рациональностей: вертикальный разрез

Новые поколения создают новые образы и переоценивают ценности. В общем-то, если отбросить все производное от этого нашего умения, то останется только оно, именно за его счет мы и выживаем. При этом образы, созданные вчера, сегодня могут вызвать улыбку как забавная глупость: как буденновские усы, завешанная орденами брежневская грудь, как фижмы, аксельбанты, Анна на шее, эполеты, парики с буклями, трости, цилиндры, лаковые штиблеты, и т. д. и т. п. Все это когда-то имело ценность как образы, и несмотря на кажущуюся сегодня свою глупость, вчера надежно обеспечивало равновесие для нашего мира. Нынче таких же глупостей, адаптированных ко времени, не меньше, и, конечно, мы обязаны ими дорожить так же, как дорожили своими наши предшественники.

Действительность вырастает из жизни: стоит попробовать вырастить хоть один образ насильно, чтобы убедиться, что мы лишь посредники в деле происхождения ценностей, и ни одна из них, не впишется в обстоятельства нашей только потому, что мы этого хотим. Мы всего лишь посредники и тогда, когда сажаем растения в расчете вырастить полезный для нас урожай, и наши возможности как посредников и тут, хотя и велики, но ограниченны.

Нам нужно сильно изменить климат пустыни Кара-Кум, чтобы поселить в ней дикие орхидеи или хотя бы неприхотливые сосны. Или почему бы не заселить ее огромные постранства карельской березой? - ведь из нее можно наделать дорогой мебели. Или почему бы не вырубить всю российскую березу и посадить вместо нее много-много кофейных деревьев? - последние ведь дают гораздо больше дохода.

Почему у людей, вырванных из родной почвы привычных для них обстоятельств появляется странная и неизлечимая боль - ностальгия? Почему ценности, составляющие видовую гордость американца, никак не приживаются в России или в Китае, или приживаются в каком то новом, совершенно неузнаваемом виде?

Мы вынуждены считаться с проблемой совместимости образов с действительностью, в которую мы их помещаем, хотя бы из соображений экономии нашей интеллектуальной работы. Но для того, чтобы знать секреты совместимости почвы и того, что на ней может вырасти, мы должны знать кое-что о самой почве, о секретах гумуса, который может быть плодородным для одних культур и равнодушным к другим.

Гумус, из которого вырастают наши образы, не менее значителен для нас, чем гумус, из которого вырастает наш насущный хлеб. Мы, собственно, давно знаем об этом, а потому давно этот гумус пытаемся как-то обозначить - ум, разум, интеллект, мышление, мир идей, и т. д., - а еще лучше - не просто обозначить, а как-то изучить (тем более, что мы все-таки как-то биологически причастны к этому гумусу, он - наша видовая гордость, с помощью которой мы уравновешиваем мир образами). Но с видовыми особенностями нашей высшей нервной деятельности у нас больше неразберихи,чем ясности.

Может быть, ясности даже и совсем нет - смысловая путаница во множестве понятий, относящихся к мышлению, стала привычной для нас и особенно не смущает. Правда, есть науки, которые профессионально занимаются мышлением, и уж там-то, кажется, точно должна царить какая-никакая ясность на этот счет, ясность, способная обеспечить необходимую процедурную определенность. Но нет - в большинстве случаев дальше сравнительной феноменологии мышления там, где разговор вот-вот уже должен зайти о его природе, а значит, об онтологии, дело не идет. (Наш масс-медиумный век нас хорошо к этому приучил: так ведут себя, например все представители по связям с общественностью, официально сообщающие о событиях специальными униками , вроде "Департамент не подтвердил, но и не опровергнул...")

Большинство наук научилось обходить вопрос о природе мышления, то есть, делать его присутствие в своем продукте необязательным. Не то что бы он вовсе оставался за пределами интересов специальных наук, но как- то всегда был представлен в них в предельно свернутом состоянии - вроде и есть в каталоге, но под неизвестным никому паролем: попробуй, войди.

С природой мышления дело обстоит так же, как с природой социального: все говорят о вещах, связанных с ними, но никто толком не знает, что это такое. Хотя, собственно, мы освоили уже по крайней мере три способа подобраться к этой проблеме.

Первый способ - метафизический. У него самые старые традиции. Он самый умозрительный из всех и существует скорее как необходимость как-то объяснять то, чем мы вынуждены пользоваться для выживания, чем как демонстрация возможностей нашего опыта. Этот способ готов довольствоваться самыми общими представлениями о феномене. Поэтому он предельно прост, и в большинстве случаев мы, не любящие тех подробностей о предметах, которые не влияют, по нашему убеждению, на качество нашей жизни, довольствуемся именно таким отношением к мышлению. Этот способ представлять его себе достался нам от очень древних философов, которые когда-то догадались отделить мышление от реальности как нечто, что ее, во-первых, отражает, а во-вторых - получает о ней знание, не обязательно, кстати, и зависящее от нашего контакта с нею. На таком представлении о мышлении выстроено до сих пор ходовое наивно-возвышенное убеждение, что наш разум - это особый дар, особая вещь в себе. Это оптимистическое убеждение всегда объединяло нашу психологию с возрастным эгоцентризмом ребенка, стремящегося к абсолютной и непререкаемой особенности себя и своих вещей.

Такого представления о мышлении нам вполне хватает до тех пор, пока мы не вынуждены искать способа структурировать его. Например, в случаях, когда с мышлением происходит что-то ненормальное. Тогда оно попадает в поле зрения психиатров и психологов, которые для своего ремесла вынуждены искать такие подробности, которых незаинтересованный опыт дать не может.

Если психология не сможет объяснять как можно более широкий круг явлений, происходящих в мире высшей нервной деятельности, ей будет очень трудно выполнять свою ремесленную цель - предсказывать рамки поведения человека в различных ситуациях. Традиционный психолог - прежде всего ремесленник, и если он составляет теории, они должны прежде всего работать на наилучший практический результат. Поэтому в стратегию психологической теории закладывается некоторый диапазон более или менее стандартных ситуаций. В силу этого психология практически не обслуживает законы мышления и мышление вообще, и может быть, потому ей только только до каких-то довольно ограниченных пределов интересно спрашивать себя о его природе. (Существует, правда, по крайней мере одно исключение - в нем вопрос о природе мышления и о природе психического вообще задается как главный, и он не присутствует на мониторе теории параллельно и в стороне - развертка его образует совершенно новую по своему образу, нетрадиционную психологию топологическую психологию, о нем - ниже.)