Без сомнения, в своем сообщении в «Союзе в защиту Истины» я недостаточно отчетливо разъяснил, что эта общность, этот живой уни­версум в сущности еще не выходит за границы естественного порядка. Необходимо было бы более отчетливо показать, как в самой человечес­кой природе подобная общность составляет ту зону, в которой может развиться жизнь истинно религиозная, жизнь в благодати, осуществляе­мая, конечно, с помощью тех инициатив, чей принцип располагается за пределами наших возможностей и нашей воли. Если же мы, напротив, схематически абстрагируемся от этих конкретных основ, как это проис­ходит в случае любой философской системы, строящейся на феномене

7

мысли вообще, то есть на безличностном мышлении, то в этом случае сама религиозная реальность становится непостижимой, и нам не оста­ется ничего другого, как подчинить ее снижающему, обесценивающему анализу, ориентированному то на психопатологию Фрейда или кого-то другого, то на обреченную смешивать инфра- и супраиндивидуальное социологию, применения которой наименее спорны сегодня как раз там, где религиозное сознание вынуждено молчать, где оно методически за­глушается.

Нам сейчас же возразят, сказав, что это «религиозное сознание» пре­следуется все еще во имя религии. Но не стараемся ли мы избегнуть трудностей, когда провозглашаем, что одна религия истинна, а другая плоха? Не прибегая к бергсоновскому различению закрытого и откры­того мировоззрений*, которое в существующем положении мира полно­стью реализует свое значение, мы не можем на самом деле отказаться не только принять подобную противоположность, но еще и утверждать, что она укоренена в самом бытии, не превращая тем самым человеческое существование в призрачный сон, подобный бреду, не оправдывая рене­гатство и отступничество. Единственный позитивный противовес не­сказанному ужасу нашей эпохи состоит, быть может, в том, что мучени­чество в глазах всех людей доброй воли вернуло себе свое традиционное значение свидетельства или, еще точнее, творческого удостоверения.

В конечном счете парадокс, выражающийся в сближении данных слов, и составляет, может быть, основную тему этого произведения. То же самое примерно можно выразить, сказав, что мы совершенно оши­бемся относительно сущности творчества, представив его как делание, как производящую активность, берущую начало в нас самих. В источ­нике всякого творчества, видимого или невидимого, мы обнаруживаем все то же присутствие, все тот же предупредительный сигнал Бытия че­ловеческой душе, которое в ней скрывается, мы обнаруживаем также акт (идентичный в бесконечном разнообразии своих проявлений) свиде-тельствования души об этом присутствии, которое она может отверг­нуть, то есть аннулировать, поскольку она есть душа, а значит, свобода.

На пороге катакомб, вот-вот готовых сомкнуться над нами1, не дол­жен ли каждый из нас попытаться напомнить себе о том, что, по сути дела, те же самые силы творческой верности, в более счастливые време­на проявляемые в архитектуре, музыке и поэзии, завтра вооружат неук­ротимую волю тех, кто не принимает того, чтобы в них и вокруг них вершился отказ от человека, творимый человеком же, или, беря глубже, отказ от того, что больше человеческого начала, со стороны того, что меньше его?

1 Это Введение написано в 1939 г., во время «странной войны», может быть, даже в конце 1939 г.

ВОПЛОЩЕННОЕ БЫТИЕ КАК ЦЕНТРАЛЬНАЯ ТОЧКА ОТСЧЕТА МЕТАФИЗИЧЕСКОЙ РЕФЛЕКСИИ

Несколько недель назад я прогуливался по Люксембургскому саду, размышляя по поводу проблем, которые мне особенно близки, и мне казалось, что я мысленно прохаживаюсь по одному из тех малоухо­женных скверов, где все истоптано и где не осталось ни одного ук­ромного уголка для открытия и для мечты. Впечатление ужасное, но, я должен признаться, мне оно знакомо и близко. Английское слово «stale», почти непереводимое и употребляемое в отношении зачер­ствевшего хлеба, а также всего того, что испорчено бесконечным «пережевыванием», вдруг пришло мне тогда на ум. Сразу же, благо­даря свойствам этого слова, опыт размышления, который только что был моим, обрел свое воплощение, став объектом рефлексии, и тот­час же, как по мановению волшебной палочки, я почувствовал осво­бождение от него. Так я вновь обрел один из тех мотивов, на которых моя мысль иногда задерживалась. Но я не был в состоянии исчер­пать его до конца, и поэтому он сохранил для меня особенную новиз­ну... Чувство staleness1 рождается только в подверженных стагнации областях мыслительной деятельности. Стагнация совпадает с пе­режевыванием того же самого, и здесь, так же как и в мире чув­ственно воспринимаемого, кажется, что она является началом разло­жения. Ничто не представляется менее уловимым, имеющим меньше смысла с точки зрения чисто интеллектуалистической. Для интел­лектуалиста единственный яд — это ошибка; как бы ни было трудно ему ее помыслить, допустить ее возможность. Но опыт нам раскры­вает здесь и кое-что еще, во что нам необходимо было бы попытаться внести ясность. Я могу сказать, полагаю, без преувеличения, что все усилие моей философской мысли направлено на создание тех пото­ков (с неохотой пользуюсь этим физическим термином), благодаря которым в областях мыслительной деятельности, казалось бы отдан­ных во власть оцепенения и предоставленных распаду, пробуждает­ся жизнь. Отсюда чрезвычайная важность события, пусть даже и чи­сто внутреннего, происходящего там, где его невозможно уточнить и связать с объективными обстоятельствами. Я много раз имел возмож­ность подчеркнуть метафизическую важность встречи, и я далек от

' несвежесть, избитость, банальность (англ.).

9

стремления видеть в ней, солидаризируясь в данном случае с рацио­налистом, лишь простое совпадение. Но до сего дня я никогда не замечал, что встречи могут происходить в рамках самой мыслитель­ной деятельности. Встретить кого-либо — это не только пересечься с ним на его путях, это побыть хотя бы минуту рядом с ним и вместе с ним. Речь здесь идет (употреблю слово, которое еще буду использо­вать не раз) о соприсутствии. Существует множество мыслей, кото­рые с нами только соприкасаются, не встречаясь с нами действитель­но, не раскрываясь нам, не присутствуя в нас, таких мыслей, которым мы не отдаемся всецело. Истинная встреча с одной из этих мыслей — это событие, которое, без сомнения, для тех, кто стремится проник­нуть в суть вещей, не происходит случайно и подготовлено так же, как и видимая встреча, но которое сопровождается одним из тех по­трясений, что, как вехами, отмечают человеческую жизнь.

Эти размышления могли бы быть продолжены и далее, причем их смысл станет абсолютно ясен только в конце моего изложения. Тем не менее, начиная с этих строк, они могут ориентировать ваш разум в направлении конкретной философии, которая совершенно не доверяет вполне готовым и обезличенным конструкциям, фило­софии, имеющей целью восстанавливать те своего рода якорные свя­зи, которые некая идеология, кажется, напротив, ставит себе задачей порвать везде, где она это может. Я не могу не признать, что в моих заявлениях звучит нечто бергсонианское, однако здесь необходимо уточнить некоторые нюансы. Бергсонианству как философской сис­теме необходимо противопоставить бергсонианство как способ мыш­ления, к которому я могу всецело присоединиться.

В этом способе мышления есть нечто такое, что позволяет если и не отдать себе отчет в конкретной жизни интеллекта, то хотя бы к ней приблизиться (в той степени, в какой он представляет собой изыс­кание, творческое исследование), но только при условии решитель­ного отстранения от той теории разума, которую нам дает бергсони­анство как система. Я хотел бы проанализировать ошибки этой системы: вместо того чтобы подойти с сочувствием и расположени­ем к интеллекту и как бы приобщиться к нему, она дает нам только его интеллектуализированную схему, к которой интеллект позволяет себя свести только в том случае, если его смешивают с его результа­тами. Одним словом, фундаментальным здесь является совсем не то различие, которое отделяет интеллект от инстинкта и даже от интуи­ции, а то, которое позволяет противопоставить мысль мыслящую мысли мыслимой.