Мне кажется, что верность почти не привлекала внимания совре­менных философов, и тому есть глубокие метафизические причины. Но можно было бы также сказать, проведя параллель из области ис­тории, что она связана с феодальным этапом развития сознания и что в универсалистской философии рационалистического склада она мыслится с трудом и имеет тенденцию заслониться другими аспек­тами нравственной жизни. С другой стороны, у современников, в частности у всех мыслителей, отмеченных влиянием Ницше, она взята под подозрение, рассматриваясь как дань устаревшему консерватиз­му. Я думаю, что у Пеги*, и только у него одного, можно обнаружить определенные элементы метафизики верности, хотя мне и затрудни­тельно их локализовать. С другой стороны, критика Ницше, обесце­нивающая верность, преодолена в произведениях Шелера. Теперь я хотел бы приступить к анализу, прямо касающемуся этой проблемы, который, впрочем, выйдет далеко за рамки всякой психологии.

В его начале мне кажется важным провести четкое разграничение между постоянством и верностью. Постоянство может рассматриваться как рациональный каркас верности. Кажется, что в нем можно усмот­реть просто факт упорства по отношению к определенному аспекту. Но, отталкиваясь от этого факта, мы можем образовать схематическое пред­ставление, сближающее постоянство с идентичностью. Однако это было

1 порыв к знанию (нем.).

120

бы утратой контакта с самой реальностью, на осмысление которой мы претендуем. Идентичность этого аспекта, этой цели должна постоянно отстаиваться волей перед лицом всего того, что стремится ее во мне нарушить или ослабить. И именно эту волю необходимо определить с наибольшей по возможности точностью.

Но тут же выясняется, что в верность входит не только постоян­ство, понятое как неизменность. Она предполагает и другой элемент, более трудный для понимания, который я назвал бы присутствием; и именно благодаря ему, как мы увидим, сюда проникает парадокс. Тем самым рефлексия позволит нам обнаружить в глубине верности нечто новое и способное рассеять* впечатление staleness, застоя, ко­торый может завладеть нами в тот момент, когда мы концентрируем наше внимание на достоинстве, на ценности любого покоя. Когда я утверждаю о таком-то или таком-то, что он верный друг, то я прежде всего хочу сказать, что это кто-то, кто всегда с нами, кто выдержива­ет испытание обстоятельствами, и, когда мы в несчастье, он прихо­дит на помощь, оказывается присутствующим.

Я, конечно, не хочу сказать, что между постоянством и присут­ствием существует противоположность, это было бы абсурдно. Но постоянство, рассматриваемое в соотношении с присутствием, раскры­вает свой в какой-то степени формальный характер. Скажем еще, и это будет точнее, что я постоянен для себя, по отношению к себе, к моей цели, в то время как я присутствую для другого или, более точно, для тебя. Я могу представить себе человека, который уверяет меня всей душой, что его чувства и его расположение ко мне неизменны. В ка­кой-то степени я ему поверю. Но если я констатирую, что он отсут­ствовал тогда, когда его дружба была мне особенно необходима, я вряд ли буду говорить о его верности. Конечно, под присутствием я пони­маю здесь не факт внешнего наличия, но гораздо менее доступный объективации факт, дающий мне почувствовать, что он со мной.

Человек, проявляющий постоянство, может обнаружить стремле­ние просто принуждать себя к нему, считая своим долгом не оказаться небрежным в той ситуации, когда он не сомневается, что я рассчиты­ваю на него. Он может считать делом чести выполнять свои обязанно­сти по отношению ко мне, и в этом случае его постоянство, очевидно, организовано той идеей, которую он создал о себе самом и от которой он не может отойти. И действительно, если его поведение дает мне почувствовать, что он оказывал в отношении меня подобное располо­жение только «для очистки совести», то я скажу о нем, что он был безупречен и абсолютно корректен. Но как бы я мог спутать эту кор­ректность с собственно верностью? Подобная корректность есть лишь видимость ее. Он показал себя безупречным, и это как некий сертифи­кат, который я должен ему выдать. Я считаю его свободным от обяза­тельств по отношению ко мне. От его воли не зависит сделать боль­шее, или скорее — поскольку речь идет не о действии, а о бытии — не зависит, чтобы он был другим, чем он был. Однако, по совести, я не

121

могу, не обесценивая этих слов, сказать о нем, что он был для меня верным другом. Конечно, дружба и верность неотделимы друг от друга; верность ни в коем случае не является характеристикой, кото­рая присоединяется к понятию, обозначаемому словом «друг».

Без сомнения — и здесь будет видно, как углубляется проблема, яв­ляющаяся центром наших размышлений, — если я постоянен благода­ря воле или вследствие стремления придерживаться определенных обя­зательств, то я почти неизбежно должен казаться себе в отношении X верным другом. Но в каком виде ситуация предстает для самого X? Здесь очень важно, что звание «верного друга» я не могу дать себе сам. Вы очень хорошо чувствуете, и я думаю, нет нужды на этом настаивать, что есть нечто шокирующее и противоречивое в том, чтобы награждать себя самого подобным «аттестатом». Предположим, что X каким-то образом узнает, что я вел себя по отношению к нему по совести; тогда вполне возможно, что, по крайней мере в глубине души, он освободит меня от этого обязательства. Он может даже мне сказать с интонацией, которая способна бесконечно варьироваться: «Не считай себя обязанным...» Очевидно, что он признает, что я был безупречен. Однако или, скорее, именно поэтому в его отношении ко мне что-то надламывается, можно сказать, что в его глазах оказывается утраченной определенная ценность, а все, что остается, не имеет значения — и именно здесь обнаруживает­ся проблема верности в собственном смысле.

Действительно, с рационалистической или просто рациональной точки зрения кажется естественным, что принцип ценности заклю­чается здесь в доброй воле, в том постоянстве, к которому я себя при­нуждаю; и, представляя себе некоего судью, который оценивает меня со стороны, я могу считать, что этот судья действительно ставит мне хорошую отметку. Но очевидно, что такая гипотеза, такой ход мысли абсурдны. Здесь речь идет не о чем-то, что может быть оценено не­ким третьим незаинтересованным или даже пользующимся уваже­нием лицом. В действительности с верностью все обстоит по-друго­му, она как таковая может быть оценена тем, на кого направлена, только если в ней заключен присущий ей элемент сущностной спон­танности, который сам по себе абсолютно независим от воли.

Перевернем отношения между мною и другим, что ничего не меняет по сути. Отсутствие элемента спонтанности у того, кого я считал моим другом и кого я ни в чем «не могу упрекнуть», создает для меня невыносимую ситуацию до тех пор, пока я его совершенно не освобожу от того, что он считает своим долгом в отношении меня. Почему? Следующее рассуждение это прояснит.

Я представляю себе другого и делаю вывод, что, по-видимому, он считает себя обязанным испытывать в отношении меня определен­ное уважение. Но я имею все основания предполагать в нем — как и во мне — некую легко возбудимую натуру, которая скрыто или явно противится навязываемой им дисциплине. Таким образом возникает борьба, которая у него может сопровождаться раздражением в мой

122

адрес. Вместо чувства верной дружбы, в которую я верил, я вызываю у другого чувство раздражения, поскольку он может ощущать себя рабом своих обязательств по отношению ко мне. Это продолжается до тех пор, пока я не разорву своего рода соединивший нас договор и не освобожу его и в то же время себя самого, поскольку здесь мы находимся в той сфере, где любая установка рождает свое эхо.

Постоянство в его чистом виде, в плане отношений между людь­ми, рискует уступить место как бы борьбе, первоначально внутрен­ней, а потом и внешней, которая может превратиться в ненависть и взаимное отвращение. Но, с другой стороны, как я могу требовать от себя в отношении другого или от Другого в отношении себя действи­тельной верности, предполагающей, как я уже сказал, чистую спон­танность, к которой, по определению, я не могу себя принудить?