По папиной линии тоже открываются генетико-поведенческие каверзы (ясно, что первично, а что вторично!): один из его родных братьев был гомосексуалистом. Стены лондонской квартиры знатного дипломаты были украшены фотографиями стройных британских офицеров. Кто знает, не пользовалась ли опытная разведка великой державы услугами дипломата, награждая его похоть изысканными яствами. Большевистский посол Литвинов отвесит царскому экс-дипломату пинок под зад (не в прямом, конечно, а в переносном смысле) и пусть то будет первым завоеванием пролетарской диктатуры.

Обидно, что собственно папа папы был важным царским сановником, сумевшим при Императоре Александре III дослужиться даже до участи министра иностранных дел Российской громады. Он тащил эту тяжелую ношу с успехом и блеском, оставив известный след в жизни многострадальной отчизны, которую все же на одном из крутых поворотов истории кучка проходимцев, спрятавшихся под красными полотнищами, развернутыми бушующей толпой, сумела поиметь и в хвост и в гриву самым вульгарным образом.

Папа же БВП в финале гражданской агонии тоже утвердился в должности министра, но маленькой, загибающейся, но Свободной Крымской республики. Министерские оргии длились недолго: в скорости, семья министра-однодневки под напором дьяволищ в буденовках, с некоторыми приключениями, практически, "гол, как сокол" бежала за кордон. Вот вам еще один маркер Божьей, а не человечьей воли; глумливой кары, а не здравого смысла. И не стоит сетовать по поводу случившегося: "Ибо всякий возвышающий сам себя унижен будет, а унижающий себя возвысится".

В свое время папа с кучкой подобных эстетов-демократов (возможно, из лучших побуждений) раскачивал лодку монархического государства с такой силой, что внес в его развал заметный вклад. Тогда в нем бурлила азартная жажда самоутверждения, политического эпатажа, поиска приложения только своей воли, мнения, взгляда, позиции. Но существует и другая мудрость, которую называют Божьей: "Всякая душа да будет покорна высшим властям; ибо нет власти не от Бога, существующие же власти от Бога установлены".

Примечательно, что именитый дед БВП на семейных фотографиях и в фас и профиль – вылитый татаро-монгол. Азиатский генезис подтверждает особая сексуальная прыть императорского службиста: ему удавалось, уже будучи немолодым, успешно отрабатывать свой искус в постели двух немок – матери и ее дочери. Может быть, кто-то и сомневался в эффективности квадратно-гнездового метода возделывания любовных кущ. Иначе зачем внуку в одном из своих произведений замечать: "Но, но, полегче шуты. Я зарубок не делаю". Те слова произнес раздосадованный палач. Дед же нашего подследственного палачом никогда не был, даже наоборот, – отличался крайними демократическими взглядами. Но в его умную татаро-славянскую голову никогда не приходила дурь сокрушать монархию. Причем, ему удавалось сочетать демократическую приверженность с верным служением нескольким поколениям российских монархов. Безусловно, остается загадкой то мастерство, с которым дед умел сочетать сексуальную всеядность с демократической лояльностью и неукоснительным служением Закону, Монархии: Что ж, пей эту бурду надежды, мутную, сладкую жижу, надежды мои не сбылись, я ведь думал, что хоть теперь, хоть тут, где одиночество в таком почете, оно распадется лишь на двое, на тебя и меня, а не размножится, как оно размножилось – шумно, мелко, нелепо"…

Дочь всеядной немки стала женой царского министра. Она приняла традиции высшего света: успешно наставляла мужу рога, напоминая, что у него отвратительно-холодные ноги ("как у лягушки"), вызывающие в тонкой женской душе отвращение к супружескому ложу. Да и то сказать: попробуй босиком да по льду пройтись. Основательным оправданием для полигамности страдалицы-немки служила версия о том, что Петр Великий был зачат Натальей Нарышкиной вовсе не от царя Алексея Михайловича (законного супруга), а от царедворца Стрешнева (недаром, многие считают, что Петр больше татарин и ирландец, чем татарин и славянин).

Но не о Петре Великом речь – о писателе великом идет разговор. А он ведь набрался где-то наблюдений, которые потом в творческом порыве переносил в свои произведения: "Она взглянула на койку, потом на дверь. – Я не знаю, какие тут правила, – сказала она вполголоса, – но если тебе нужно, Цинциннат, пожалуйста, только скоро". Ее житейскую философию писатель определял почти афористически: "Я же, ты знаешь, добренькая: это такая маленькая вещь, а мужчине такое облегчение". Судя по семейным фотографиям от бабушки пришли в произведения и другие сочные символы: "Круглые карие глаза и редкие брови были материнские, но нижняя часть лица, бульдожьи брыльца – это было, конечно, чужое". Так это или не так – вот в чем вопрос!? Одно с уверенностью можно утверждать: будущий великий писатель с раннего детства имел память цепкую, ум наблюдательный и язвительный. Возможно, облик любимой бабушки и семейные сплетни отпечатались в его голове достаточно прочно.

Все сходится на том, что в сердцевине клеток, дарованных Божьей волей, во плоти будущего писателя, клокотали генетические страсти, являвшиеся биологическим эхом татаро-монгольского, немецкого, немного еврейского, а потом уж славянского и еще черт его знает каких этносов. Не стоит мучиться подозрениями – отвержением или доказательством их. Куда проще и вернее обратиться к результатам единственно верного экзамена на зрелость и добропорядочность – к Божьему суду! А вот здесь ясно слышится звучный шмяк оплеухи: парочка дядьев писателя по материнской и отцовской линиям была подпорчена гомосексуализмом. К счастью, судьба сия миновала нашего подследственного, но накрыла всей мощью странного порока его родного брата. Другие родственники мужского пола, как становится очевидно по большинству источников тянули лямку завзятых бабников. Но может быть прав писатель, заявляя устами героев своих произведений: "Когда волчонок ближе познакомится с моими взглядами, он перестанет меня дичиться". Или вот еще весьма примечательное: "Но так как нет в мире ни одного человека, говорящего на моем языке; или короче: ни одного человека, говорящего; или еще короче: ни одного человека, то заботиться мне приходится только о себе, о той силе, которая нудит высказаться".

Пролетарская революция (самая справедливая в мире?!) превратила отпрысков некогда знатного и богатого рода в нищих изгнанников. И приложили к тому руку сами пострадавшие – действуя где активно, а где пассивно. Финал для многих был трагическим: дед умирал в фешенебельной психушке со страшным развалом мозгов, отец – ни за что ни про что застрелен монархистом. Причем, тот человек, кого он закрыл собственным телом от пуль убийц, даже рукой не шевельнул, чтобы в свою очередь отвести револьвер, направленный в спину катающегося по полу благородного человека, силящегося вырвать оружие у одного из нападавших. Потом все оптом (всей политической партией) и по одиночке будут вздыхать и лить крокодиловы слезы, забыв возместить материально потерю кормильца семье, влачащей нищенское существование. Трагические события, естественно, потрясли сына (писателя), скорее, он вовсе никогда не оправился от рокового удара: "Я обнаружил дырочку в жизни, – там, где она отломилась, где была спаяна некогда с чем-то другим, по-настоящему живым, значительным и огромным, – как мне нужны объемистые эпитеты, чтобы их налить хрустальным смыслом… – лучше не договаривать, а то опять спутаюсь".

Трудно сказать, так ли, как изложено здесь, рассуждали мудрые таксы наблюдая жизнь примечательного семейства. Одна из такс, последняя, доживала в бедной квартирке в Праге уже во время Второй мировой войны с матерью писателя – с прекрасной, но печальной Еленой. Скорее всего чудесные животные видели больше, чем сказано, ибо они тоже Божьи твари, и поскольку практически безгрешны, то и стоят к Нему ближе, чем многогрешный человек. Они понимали человечий язык, но не могли произносить затасканные слова, потому надсадно лаяли и сердились, ворчали. И было от чего заводиться: "Но для меня так темен ваш день, так напрасно разбередили мою дремоту".