– Золото?.. – протянул Скор. По всему видать, парень вспомнил, что находка должна принадлежать нашедшему, даже если это волшебная вещица, с которой не каждый ведун управится. А верней, особенно если это волшебная вещица, они сами знают, в чьи руки притечь.

Ризорх заглянул через плечо, покачал головой.

– На печатке Любь–птица. Женское колечко–то. А работа незнакомая, наши так не умеют.

– Сейчас никто так не умеет. Это медынская работа.

– Ой!.. – совершенно не по–взрослому пискнул Скор.

Ещё бы, золото медынское только в сказках поминается, да и то не понять, добром или худом. Карла–чародей – халат парчовый, перстки медынские: каждое кольцо со злой волшбой. Так ведь и Краса Ненаглядная суженому колечко дарит золота медынского, тоже волшебное, чтобы мог суженый пропавшую Красу сыскать. А тут – медынская золотина в земле лежит и сама в руки Скору подкатилась. Вот только не отдадут колдуны найденное сокровище. Похерят крепкое правило: находка – нашедшему. Конечно, чудесина прежде должна быть проверена колдунами, а сколько её времени проверять, один колдун знает, но не скажет.

– Такая вещь так просто не теряется, – веско произнёс Потокм. – Был бы простой пожар, народ бы всю землю ситом просеял, но колечко сыскал бы. Значит, некому было кольцо искать. Скажи людям, Скор, чтобы глаза разули. Место битое, мало ли что тут ещё в земле лежит. А колечко твоё у меня побудет, покуда не прознаю, какая в него сила влита.

Как в воду глядел! Не отдали волхвы кольца!

Скор вздохнул покорно и побежал к землекопам с тревожной вестью.

Ризорх покачал головой, а когда Скор отбежал, произнёс негромко:

– Не вижу я в кольце никакой волшбы.

– То и сомнительно. Кольцо медынское, рука мастера до сих пор чуется, а колдовской силы как нет. Кабы не спрятана глубоко.

– А ты прежде медынской работы вещи видал?

– Не привелось.

– Вот и мне не привелось. С чего тогда решил, что работа медынская?

– Так нынче никто не умеет. Скажи, как мастер кольцо сварил? Чем Любь–птицу чеканил?

– Мне откуда знать? Я же не кузнец. Ты это у Остока спрашивай или у его подмастерьев.

– Осток и близко таких хитростей не может делать. И наманские мастера не могут. И кабашские в прежние времена такого не могли. Значит, медынская работа. Так и будем их величать. А как они сами себя звали, то их мёртвые боги помнят.

Находок на битом месте оказалось изрядно: человеческие кости, инструмент, проржавевший до трухи, черепки гончарной посуды. По ним и определили, что жили тут свои. У каждого рода–племени горшки да миски по–своему украшены, а из чужой чашки никто есть не станет. Гончары в любой деревне есть, и всякий род тут наособицу. Можно было и не гадать, не тревожить предков, но народ просил, и прежде поминальных костров на новеньком капище запылали костры волшебные. Предки откликнулись и рассказали историю своей гибели. Голос их, как всегда, был невнятен: ни кто напал, ни как добрался враг до стен и ворвался в город, было не узнать. Слов таких – «Приозёрный погром» – они не знали, но это как раз и заставляло думать, что здесь и было то самое, в веках оставшееся поражение. Ведь название было придумано потомками выживших, и, значит, погибшим неведомо. У мёртвых память хорошая только на то, что было при их жизни, а про нынешние дела колдун может сто раз рассказывать: пращуры и совет дадут, и делом помогут, а после сразу забудут. Будь иначе, людям и жить бы не стоило: шли бы сразу в мир мёртвых и никакого горя не знали.

С предками разговаривать нужна особая сила: во всём селении таких мастеров раз–два – и обчёлся. Это не молнию с неба свести или заговорить рану, разодранную клыками хищного зверя. Весь народ ждал, что расскажут пращуры.

Те, чьи кости были разрыты на старом городище, принадлежали родне, что и так было ясно. Сколько поколений назад пришла на них ночная напасть, выяснить не удалось, а вот обстоятельства своей гибели запомнили они очень хорошо. Горели дома, кричали женщины, с визгом крутились на узких проулках страшные степные кони, падали люди под ударами кривых сабель… Эти картины Потокм, заправлявший обрядом, показал всему роду, кроме совсем несмышлёных малышей. Теперь люди будут помнить давнюю гибель, как свою собственную, начарованное воспоминание не даст успокоиться в ленивой уверенности, что уж здесь–то, в Дебрянском лесу, никакой враг не достанет. Конечно, будут ночами грезиться кошмары, а быть может, и караульщик, напуганный обманчивой тишиной, попусту объявит в ночи тревогу. На то и остерегание: лучше живым лишку побегать, чем мёртвым лишку полежать.

А погоды, как и обещано было гаданием по кожаной звезде, стояли пригожие. Пожитки перенесли на новое место без порчи и потерь, свиное стадо перегнали почти без урона. Волки, конечно, откочевали вслед за свиньями, но в стае уже давно не было ни одного оборотня, так что серых хищников с лёгкостью шуганули, и только по ночам волчий плач тревожил людской сон.

Урожай, как всегда бывает на свежей выгари, обещал быть обильным. Озеро оказалось рыбным, правда, в глубине обнаружился подкоряжный жаб, но его удалось отогнать. Подкоряжника заметили женщины, колотившие на берегу бельё. Кто–то из них обратил внимание на чуть заметную волну, подползавшую к берегу, где детишки промышляли ракушками. Бабы подняли крик, детишки порскнули из воды, на шум приковыляла ведьма Гапа, и от её волшбы жаб улепетнул как ошпаренный, выпрыгивая из воды и оглашая воздух хриплыми стонами. А кабы удалось ему уволочь в омут хоть одного ребятёнка, то уже подводную погань было бы не отвадить. Нежить, раз испробовавшая человечины, навсегда остаётся людоедом. Такого под силу извести только всем колдунам вместе. Потому, если потонет ненароком кто из рыбаков или купальщиков, народ не успокоится, пока не найдёт погибшего. И хоронят неудачника ото всех отдельно, по особому обряду, будто он и не человек вовсе.

Но покуда обошлось, подкоряжный жаб убрался на дальний, болотистый конец озера, куда без особой нужды никто соваться не станет. Здесь воды наши, там – жабовы. Если с умом подходить, человек с кем угодно ужиться может.

В городе народу село до полутора тысяч, да на выселках человек полтораста. На выселках обосновались кузнецы, кожемяки, а ещё дальше – бортники, все те, чьё ремесло мешает жить окружающим.

Жизнь налаживалась, люди всё реже обращались к колдунам, разве что к ведуньям, подлечить захворавших. Жертвы заново срубленным богам всякий приносил, как умел, и предки дремали в беспамятстве, не тревожимые никем.

* * *

На подсочку сосны и заготовку дубового луба направлялись непременно молодые воины при оружии. Работа вроде бы и не трудная, но в таких местах ведётся, где зевать по сторонам не след. Сосны–то есть где угодно, а вот дубовые рощи шумят лишь по краю степи. Деревья с ободранной корой высыхают на корню, стоят, топорща в небо мёртвые ветви. И там, за этим забором, прячутся заставы, оберегающие людей от недоброй степи. Зорко смотрят, помня, что предки, которых с пристрастием опрашивал Потокм, рассказали, что заставы у них были сделаны на совесть, но враг тем не менее безо всякого сполоха объявился у самых стен.

Скор подрубал толстую дубовую кору, загонял под сочащийся древесной кровью луб вытесанные колышки, поднатужившись, обламывал пласт коры. Женщины обдирали свежий луб, сушили, собирали в вязки. Дубовый луб весь шёл кожемякам, в его отваре вымачивали кожи. Тратить его на циновки и рогожи было бы расточительством.

Дубы можно найти и поближе к новому посёлку, но там деревья берегли и на древесину, и для выпаса свиного стада. А этим деревьям всё равно предстояло засохнуть для сооружения засек. Но покуда кряжистые великаны стояли, топорща в небо ветви, покрытые умирающей бурой листвой, словно поздняя осень пришла к ним в середине июля.

Тысячелетиями новые места осваивались таким образом, и никто не видел в том ничего странного. Дубы потом вырастут новые, а людям надо жить сейчас.

Близкая степь проредила чащобу полянами, покрытыми таким травостоем, что поневоле хотелось пригнуться, притаиться, а лучше того, забиться куда–нибудь в кусты. Открытые места, трава, простор – всегда полны опасности. Человек в степи жить не может, там живут только враги.