Ливи не могла понять, почему я плачу. Не знаю, что она чувствовала, но она считала, что у меня нет причины плакать.

— Мама, мама, что случится с мамой? — повторяла я снова и снова.

— Ты слышала, что она поедет в фургоне? Она будет там ждать нас.

— Боюсь, что ее там не будет. — Я не стала говорить Ливи, что я услышала от человека в поезде: «Лагерь истребления».

— Тогда мы встретимся завтра, — сказала Ливи.

Но я знала, что этого не будет. И совесть не давала мне покоя: это я виновата в том, что она умрет. Я предала ее. А сама буду жить.

Плетясь в колонне, я не могла думать ни о чем другом. Нас построили в ряды по пять человек. Мы шли в лагерь и наконец пришли на место, где стояло несколько бараков. Нам сказали, что это бани. Было еще темно, но здесь также светили прожектора. Эсэсовец отдавал приказы:

— Сложите все ваши вещи в одну кучу. Бели у вас есть деньги или ценности, отдайте их женщине у конторки. Тот, у кого будут обнаружены ценности, будет сурово наказан. Затем разденьтесь. Аккуратно сложите свои вещи. Свяжите ботинки и положите их отдельно.

Я не могла понять, как мне удастся найти свои вещи в такой большой куче, но поступила, как было приказано. Послушание прежде всего. У меня все еще было то маленькое оловянное колечко, память о Пую. И еще у меня была тонкая золотая цепочка с сердечком, и я ни за что не хотела с ней расставаться. Я подошла к женщине, показала ей грошовое колечко и спросила:

— Можно оставить это?

Женщина содрала с меня кольцо и бросила в кучу барахла. Я посмотрела на него и подумала: «Если я не могу сохранить на память грошовое колечко, то нет смысла хранить и цепочку», и бросила ее в ту же кучу.

Мы сняли с себя все и выстроились перед мужчиной, который стриг всех наголо. Мы пытались прикрыть свою наготу руками, но надсмотрщики из СС ходили вокруг и избивали тех, кто не стоял прямо. Подошла моя очередь. Я проглотила комок в горле, попыталась забыть, где я нахожусь, и встала по стойке смирно перед «парикмахером». Он стоял на табурете, быстро работая ножницами. Он состриг все мои волосы, совершенно наголо. Сперва ножницами, а затем машинкой. Покончив с головой, он остриг волосы подмышками и, наконец, между ног. Мои брови его не интересовали.

После стрижки нам выдали маленькие, вонючие кусочки мыла и приказали помыться. После душа нам пришлось надеть серую тюремную одежду прямо на мокрое тело. Было неприятно, но мы были вынуждены покориться. Нам разрешили надеть свою обувь, пришлось разыскивать ее в куче. Мне было хорошо в моих удобных черных ботинках и было жалко девушек, которые ковыляли в элегантных туфлях-лодочках.

Процедура закончилась. Мы не могли узнать друг друга. В сером рассвете колыхалось море серых биллиардных шаров. Я взяла Ливи за руку, я боялась потерять ее, боялась, что не узнаю сестру, если выпущу руку. Я смотрела на нее. Без своих чудесных кос, черных, как вороново крыло, моя маленькая сестра была похожа на мальчика. Я смотрела на других, стараясь встретиться с ними взглядом, чтобы узнать старых друзей. Какая-то греческая богиня вдруг подняла свои глаза, и я узнала Дору. Я всегда любовалась ее профилем, но теперь, без волос, с прямым носом и правильными чертами лица, она была похожа на статую, изваянную Фидием. Ее глаза искали мои, и я увидела в них сомнение, затем настороженное узнавание.

— Хеди, это ты?

— Ты меня не узнаешь?

— Да. Но все мы выглядим немного странно.

— Только не ты. Ты прекрасна даже без волос, — сказала я, подумав о том, как я сама выгляжу. Как, должно быть, торчит мой большой нос, теперь, когда волосы не прикрывают лицо. Я ощупала свой лысый череп и задрожала. Ощущение было ужасное.

Незаметно ночь сменилась восходом, а восход утром. Толпа дрожащих девушек, больше похожих на мальчиков, боязливо теснилась у бани. Опять нам велели построиться, и началась первая перекличка. Я была последней в строю и слышала, как эсэсовец тщательно пересчитал нас — 421. Итак, это все, что осталось от нас, 421 — женщины и девушки. А сколько мужчин? Возможно, столько же. Менее трети из трех тысяч человек, покинувших гетто утром 15 мая.

Что-то мокрое упало на мой голый череп, выведя меня из задумчивости. Я потрогала — это была капля дождя. Вскоре последовали другие. Я чувствовала, как они скатываются по моей голове, задерживаются в бровях, стекают струйками по шее. Я дрожала, но, посмотрев на других, рассмеялась. Мои несчастные промокшие подруги были похожи на новорожденных телочек: серые, лысые, они еле держались на ногах, но поблизости не было коров, к которым можно было бы прижаться. Наша охрана ушла в свое помещение, а мы остались стоять под дождем. Мы ждали на улице, не зная, чего мы ждем. Дождь хлестал по нашим спинам. Время тянулось медленно. Наконец появился комендант — эсэсовец, который должен был принять 421 заключенную. Он еще раз пересчитал нас и велел идти.

По дороге, за изгородью, мы увидели группу женщин, которые выглядели старше нас. Девушки стали кричать, спрашивать о матерях, но им приказали замолчать и сказали, что запрещено разговаривать с другими заключенными. Женщины смотрели на нас удивленно, не отвечая, но у девушек появился проблеск надежды, что среди них могут быть наши матери. Почему бы и нет? Был лагерь для женщин, лагерь для мужчин, почему не могло быть лагеря для стариков и детей? Но мне было трудно поверить этому, как ни старались убедить меня другие.

Мы подошли к месту, где стояло много низких бараков. Их можно было бы принять за фабрику, если бы не высокие ограждения из колючей проволоки, на которой висели таблички, предупреждавшие: ограждение под током. Все что можно было охватить взглядом, было холодное и стерильное. Нигде никакой зелени. Ни травинки. Даже небо было серое. Набухающие тучи дыма все время застилали синеву неба, которая, мы знали, была там, выше.

Нас ввели в один из бараков. Из дневного света — в кромешную тьму. Понадобилось время, чтобы глаза начали различать что-то в слабом свете, который пробивался через два маленьких оконца в конце барака. Потолок низко нависал, и около двери находилась небольшая ниша — помещение для охраны, как мы узнали позже, для «блоковой» — женщины, старшей по блоку. Отсюда влево шел узкий коридор, по обе стороны которого тянулись нары в три этажа, размером примерно три на два метра, так что на них можно было сидеть. На этих нарах мы должны были жить, есть и спать — по десять девушек в каждом отсеке.

С теми девятью девушками, что были ближе ко мне, мы заняли один из верхних отсеков. Было очень тесно. Когда наступила ночь, стало ясно, что мы можем расположиться только валетом. Если кому-то надо было повернуться, то все десять человек должны были сделать это одновременно. Если кто-нибудь пытался лечь на спину, то это немедленно вызывало громкий протест. Сколько ночей лежала я на боку и мечтала растянуться на спине! Или свернуться калачиком — удовольствие, которое мы не могли себе позволить.

Мы спали на голых досках, подушкой нам служила обувь. Девушки в нижнем ряду лежали на полу, их могли толкать все проходящие. Тех, кто был в середине, постоянно беспокоили спускавшиеся и поднимавшиеся с верхнего ряда, так что мне повезло, что я была наверху.

Мы держались впятером с тех пор, как нам было приказано строиться по пять в ряд. Мы с Дорой, прекрасной талантливой Дорой, на которую все смотрели снизу вверх, мы вдвоем взяли на себя ответственность за детей — Сюзи, Ливи и Илу. Сюзи, моей кузине, было пятнадцать, Ливи четырнадцать, а Иле, кузине Сюзи, было Двенадцать. Ила выглядела старше своих лет, но на самом деле была совсем ребенком. Она была самой младшей в Освенциме, и это было заметно. Молчаливой, замкнутой, ей было очень трудно научиться жить без родителей; она была апатична, в отличие от Ливи и Сюзи, которые большую часть времени болтали. Сюзи и Ливи давно были друзьями, как и мы с Дорой. Более того, Дора была помолвлена с Цали, братом Сюзи, который находился в румынской тюрьме. Все эти нити тесно связывали нас, и мы чувствовали особую ответственность друг за друга.