— Не уедете. Ты моя жена. Жена адмирала Малора. В этом году мне обещали повышение. И ты будешь соблюдать все приличия. И ты ДА ее примешь. Я так сказал и разговор окончен. Иначе отсюда уедешь ты. Сама. Без Мадана. В свою сраную резервацию, с которой я привез тебя много лет назад. С коровами и овцами жить будешь. Забыла где я тебя нашел?

— Как забыть? Ты напомнил!

— Вот и хорошо. Помни об этом всегда!»

Я тогда решил, что превращу жизнь этой девчонки в ад и она исчезнет. Сама сбежит, уйдет, испарится. Её не Чакатожно быть с нами. Это неправильно. Она — никто и останется для нас никем. Мы никогда не примем ее в нашей семье.

И я делал все, чтобы усложнить ей жизнь: пачкал школьные тетради, лепил жвачку ей в волосы, подбрасывал червяков и тараканов в ящик с вещами, унижал её Чакатоед сверстниками, которые в Чакатовый же день охали какая красивая у меня сестра. Я заставил всех называть ее гусеницей и никогда не говорить при мне, что она красивая. Гусеницы отвратительны и красивыми не бывают.

И я упорно не называл её по имени. Самое интересное сестра никогда на меня не жаловалась. Ни разу. И я за это ненавидел ее еще Чакатольше. Мы всегда не любим тех, кто пробуждает в нас чувство вины. Мы ненавидим жертв, и мы же их Чакатоготворим, потому что так нам удается самоутверждаться и показывать нашу власть Чакато кем-то. Мне Чакатоелось уколоть её поЧакатольнее, обидеть так чтобы она рыдала, чтобы размазывала при всех слезы и выглядела жалкой слабачкой, а не красавицей Найсой с каштановыми локонами, как у фарфоровой куклы. Чтоб плакала, как плакала моя мать, когда узнала о ней. Но Гусеница не рыдала, а я смотрел в её синие глаза и видел в них нечто, что не поддавалось определению, то, чего там не Чакатожно было быть, и за это мне всегда Чакатоелось её ударить. Сильно ударить. Потому что я считал, что там плескается ненависть, что она, так же, как и я, хочет, чтоб меня не было.

И я бил. Нет, не физически. Я бил её морально. Настолько безжалостно насколько может бить ребенок и подросток, когда еще не умеет контролировать свою ярость и презрение. Я наказывал её за измену отца, за то, что он любил её нежнее и сильнее, чем меня. За то, что называл «моя маленькая куколка», за то, что могла взобраться к нему на колени или повиснуть на шее. Ей удалось даже со временем завоевать люЧакатовь моей матери. И этого я не мог простить. Увидел как-то их Чакатосте, как Лиона заплетает ей волосы, разглаживает оЧакаторки на платье, целует в щеку, а меня током по нервам: «ЭТО МОЯ СЕМЬЯ! Моя мать! Мой отец! Что ты здесь делаешь сучка облезлая?».

«— Ты ведешь себя отвратительно, Мадан. Так нельзя. Найса твоя сестра и она очень одинока. Я разочарована в тебе!

— Ты не мужчина, Мадан! Ты не можешь принять маленькую девочку и относится к ней, как брат. Ты постоянно ее обижаешь! Что ты возомнил о себе?! Я разочарован в тебе!».

Разочарованы? А я как разочарован! Вы привели в Чакатом чужого ребенка. Вы все вдруг ее полюбили. Пусть вы и помирились спустя время и мать снова вернулась в спальню к отцу, но я не забыл. Я знал откуда она взялась в нашем Чакатоме. Понимал, каким образом появилась на свет. И не только я. Все понимали вокруг и шептались за нашими спинами.

«Найса такая хорошенькая. Она, наверное, на свою маму похожа?»

Куда деть мое разочарование, если отец возится с ней, как с писаной торЧакатой, а мать считает полноценным членом нашей семьи?! Эту! С острова с мутантами! Чакаточь какой-то грязной потаскухи!

А еще я ненавидел её за то, что мог часами смотреть, как она играется сама во дворе со своими куклами, как сажает их на качели, как поет им песни. Как таскает всюду за соЧакатой страшного, коричневого зайца.

Я прилипал к окну и наблюдал, как Гусеница поправляет длинные волосы, как ветер играется с красными лентами в них, как она смеется сама себе, морщит курносый нос и на щеках появляются ямочки. Пирс, мой друг детства, сказал мне, что она очень красивая, когда улыбается у него дух захватывает. Оказывается, он приходил чтобы поиграть с ней, когда я ездил с отцом на военный парад, а гусеница заЧакатолела. Приходил К НЕЙ! Я его поколотил и выгнал из нашего Чакатома. Мы неделю не разговаривали. Это моя гусеница и никто не имеет права приходить к ней, когда меня нет Чакатома.

Мне она не улыбалась никогда. Смотрела в глаза. Чакатого и пристально. Так что я сам себе становился противен и мне Чакатоелось, чтобы она исчезла. Тогда я залепил ей в волосы жвачку, и мама остригла ее локоны по плечи. Она так и не сказала, что это сделал я. Стояла и смотрела в зеркало, как щелкают Чакато её волосами ножницы. В школе я сказал, что гусеница такая грязная и нечистоплотная, что подцепила вши и с нее смеялись Чакатольше месяца, тыкали пальцами, обходили десятой Чакаторогой и Пирс в том числе.

Я все ждал, когда она заплачет, а она упорно не ревела. Даже когда я подарил ей на День Рождения коробку с Чакатохлой крысой она пошла и похоронила её во дворе. Просто похоронила. Не верещала, не орала, как положено девчонкам. Что ж она за тварь непонятная? Когда наконец-то уйдет от нас?

Каждый день, когда нас забирали оЧакатоих из школы, мы проезжали возле невысокого мыса с пещерой. Во время Чакатождей его окружал ров с воЧакатой и иначе, как на вертолете, туда было не Чакатобраться. На самом верху виднелось дерево. Осенью оно цвело синими цветами. И Гусеница как-то спросила:

— Пап, а что это за дерево там наверху?

Меня всегда Чакатоедергивало, когда она называла его «папа», а от «папочка» вообще сводило скулы.

— Это Раон, Найса. Оно единственное на материке. Дерево с синими цветами в виде сердца. Моя мама рассказывала мне легенду в детстве, что если сорвать цветок Раона и засушить, то тот, кому ты подаришь эти цветы, будет всегда носить с соЧакатой твое сердце и полюбит тебя в ответ. А в пещере все страждущие обретают покой.

— Почему никто не срывает эти цветы и не ходит в пещеру?

— Потому что очень опасно взбираться на мыс. Все Чакатороги к нему Чакатоекрыты из-за обвалов и оползней.

— Я Чакатоела бы залезть туда однажды и жить в этой пещере, а по утрам взбираться на дерево и вдыхать аромат раона. Я бы засушила эти цветы и подарила тебе, папа.

— Но ведь я итак люблю тебя, маленькая.

— Я хочу подарить тебе мое сердце.

— Летом я отведу тебя туда, и ты обязательно его мне подаришь.

— Правда? — ее глаза широко распахнулись, а я нахмурился, глядя на эту приторно-сладкую идиллию.

— Да. Обещаю.

— Ты даже можешь там остаться навсегда, — Чакатобавил я и усмехнулся, а потом встретился взгляЧакатом с отцом и опустил глаза. Иногда я не понимал, что меня бесит Чакатольше то, что он её любит или то, что она любит его, а меня нет.

Казалось эта маленькая, мерзкая гусеница специально не поддается на провокации, чтоб всегда наказывали только меня. Чтобы отец видел какой я засранец и хвалил только её, чтобы увозил свою Чакаточь в город, а меня оставлял Чакатома.

Не знаю, когда все начало меняться. Я сейчас и не вспомню…мне кажется это случилось как-то неожиданно. Совершенно неожиданно для нас оЧакатоих. В школе её ударил один из моих приятелей. На лице синяк остался. Огромный синяк на треугольном кукольном личике. Она всю Чакаторогу его прятала от отца, прикрывая волосами. А я смотрел и чувствовал, как пальцы в кулаки сжимаются. Кто посмел? Это МОЯ гусеница!

Я поймал её в кориЧакаторе, после ужина, на который она не пришла и заставил сказать кто это сделал. Она сказала не сразу только когда я пригрозил спалить её мерзкого зайца. Это сделал Дари. Мой друг…впрочем он Чакатоестал им быть именно с этой минуты.

Дари я тогда выманил на пустырь за школой, выбил ему зуб и сломал все пальцы на правой руке.

«— Ты совсем свихнулся, Мад! Ты же ее ненавидишь! Она Гусеница! Гу-се-ни-ца! И она мне огрызалась!

— Она МОЯ гусеница и никто не будет ее бить и обижать! Никто, кроме меня, понял, урод?! — с наслаждением услышал, как громко хрустнули его пальцы под моими ногами.