- Остров, на котором мы обитаем, создан не для жизни. Это остров смерти. А умирать лучше на родине. Мой совет тебе - уезжай отсюда, поезжай на родину, к могилам предков. Доверь себя Максу, у него светлая голова.

Последние слова его озадачили Эльзу, сбили с толку, и она подумала определенно: свихнулся, не иначе как лишился рассудка. И она, чтобы только не раздражать его, не привести в состояние гнева, что не редко случалось в последние дни, заговорила, с легким укором, покачивая головой:

- Пока жив, надо о жизни думать. А пошлет смерть Господь, тогда уже не думать надо, а помирать. Всему свое время - и жизни и смерти. Все в свой час, как Богу угодно, Бог дал, Бог и взял.

- Нет, Эльза, меня Бог не возьмет, не примет, - с внешним безразличием отозвался он.

- А ты покайся, попроси прощения, Господь милостив.

Но он уже не слушал ее, она об этом поняла по его отсутствующему взгляду; его лицо ей показалось зловещим, сухие губы слегка шевелились, словно он мысленно разговаривал сам с собой и затем помимо своего желания, он произнес вслух:

- Жизнь прожита одиноко и бессмысленно.

И точно испугавшись нечаянно выраженной вслух тайной мысли, которую он никому не мог доверить, он посмотрел на Эльзу свирепым взглядом и жестом руки велел ей удалиться. Когда она бесшумно закрыла за собой дверь, он, опять же вслух, но уже твердо, повторил: - Одиноко и бессмысленно. - И прислушался к своему голосу, будто хотел убедиться в его реальности.

Вечером, по своему обыкновению, он сидел на балконе и, жуя погасшую сигару, наблюдал закат солнца. Ему всегда нравилось в эти короткие минуты смотреть на красоту мироздания, - но на этот раз, или только ему казалось, закат предстал перед ним в еще небывалом величии и невиданной красоте. Угрюмая темно-синяя глыба тучи, невесть откуда появившаяся, наползла на солнце и придавила его своей тяжестью. Предвечернее, утомленное за день светило напоминало золотую рыбку, попавшую в сеть; собрав последние силы, оно пыталось разорвать сети, вонзая свои раскаленные мечи в вязкую утробу тучи. Мечи эти протыкали ее насквозь и исчезали в морской пучине. А на туче то там, то сям, появлялись кровоточащие рваные раны, но ненадолго: какая-то невидимая рука быстро накладывала на раны пластыри из дымчатых облаков, и от этой величественной нерукотворной картины что-то заныло острой, тоскливой болью в душе Дикса, охваченной ощущением чего-то гнетущего и навсегда уходящего. Он погрузился в грустные и тягостные размышления: "Это мой последний закат. Нет, конечно, закаты будут и будет море, и магнолии с пальмами, и олеандры будут цвести, только не для меня… Закаты будут и восходы, а вот магнолий и олеандров может не быть, если земля превратится в пустыню. Тогда и закатов не будет, потому что некому будет ими любоваться. Красота без человека ничего не стоит. Без человека нет красоты, ибо я ее создаю в своем воображении. Нет меня - и ничего нет. И, возможно, не было, возможно старина Гегель был прав".

Мысли его путались и притупились. Он смотрел на море в некотором оцепенении; чувство своей ничтожности и беспомощности перед величием и тайнами природы порождало в нем жалость к самому себе. Он прошел в кабинет, и взгляд его остановился на пузатом коричневом портфеле, громоздившемся на диване. Там был собран весь его личный архив - фотографии жены и детей, письма и прочие реликвии памяти сердца, как самое трогательное и дорогое, что связывает с прошлым. "Не забыть бы завтра", - напомнил он самому себе; склероз все чаще давал о себе знать. Перед сном он принял снотворное, без которого уже не обходился и, погрузившись в состояние блаженства и покоя, как человек, ушедший от забот и мирской суеты, уснул. Но сон продолжался недолго. В полночь он проснулся от своего же голоса, в холодном поту, - ему снились кошмары, преследовавшие его и, беспомощно отбиваясь от них, он закричал. Еще не освободившись от сна, окутанный пеленой туманной полудремы, босиком, шаткой походкой, он прошелся по мягкому ковру и, как лунатик, слоняясь по комнатам, наконец опустился в кресло. Он не находил себе места и физически чувствовал себя потерянным, никому не нужным и чужим среди людей, которых он презирал. Тогда, вспомнив недавний совет Эльзы, он в мыслях обратился к Богу. Полусонно и безголосо он шептал слова кающегося грешника: "Господи, услышь меня, заблудшего раба твоего. К тебе обращен мой голос, всевидящий и всесущный владыка. Не о прощении молю тебя, ибо знаю, что нет мне прощения за грехи мои тяжкие перед тобой и перед людьми. Молю тебя о спасении рода людского от исчадия адова, явившегося на землю во плоти Левитжера. Потомки хулителей и палачей твоих, замыслившие превратить половину человечества в рабов, а другую половину непокорных предать смерти мучительной, ныне подошли к порогу торжества своего дьявольского замысла. Всемогущий владыка! Я, великий грешник, припадаю к стопам твоим и слезно прошу: останови занесенный над чадами твоими адский топор вселенских преступников, спаси и помилуй род людской и покарай праведной карой человекоподобных двуногих зверей, воровски присвоивших себе титул твоих избранников…"

Пока он шептал свою молитву, сон совершенно улетучился, мысли обрели реальность, и он понял всю нелепость, фарисейство и лицемерие подобной исповеди, в которой он, как закоренелый ханжа, ни единым словом не был искренен даже перед Богом, в которого не верил, но к которому, преследуемый непонятным страхом, инстинктивно обратил свой взор перед тем, как сделать последний шаг в небытие. Сознание своего ханжества вызвало в нем не стыд, не угрызения совести, с которой он никогда не жил в ладах, а чувство раздражения и досады.

5

Для Макса эта ночь была тоже тревожной. Понедельник обещал быть не просто тяжелым, а зловещим, со многими таинственными загадками, и среди них на первом месте маячила судьба Эдмона, которому, по убеждению Макса, грозила серьезная опасность. Из всех вариантов, которые перебрал в уме Макс, наиболее реальным и обнадеживающим оставался прежний - вручить Эдмону пистолет. Проснулся Макс раньше обычного с ощущением какой-то давящей на все тело и мозг тяжести, словно он только что совершил многокилометровый переход по трудно проходимой местности. Проделав, как всегда, несколько упражнений утренней физзарядки, он схватил полотенце и трусцой побежал на пляж, надеясь сбросить в море неприятную тяжесть. Море дремало в глубоком штиле. Казалось, оно затянуто огромным многокрасочным покрывалом из шелка и атласа, под которым сладко нежилось в утренней истоме под еще не жаркими лучами молодого солнца. Макс с разбега сильным броском прорвал этот дивный покров, сразу же ощутив всем телом бодрящую свежесть. Сделав всего лишь один, да и то недалекий заплыв, он поспешил к дому, чтоб сразу же пойти на встречу к Эдмону. Было всего только восемь часов, но недалеко от своего дома он встретил, непривычно для такого раннего часа, Дикса, который, как догадался Макс, намеренно поджидал его. Во всем его облике чувствовалось какое-то напряжение. Покрасневшие от бессонницы глаза, осунувшееся лицо, нетвердая походка - все это бросалось в глаза, и Макс приготовился к серьезному разговору и просьбе, о которой Дикс случайно намекнул вчера.

- Что-то вы рано, доктор, сегодня, - поздоровавшись, сказал Макс.

- Да ведь и вы - тоже, - парировал Дикс и, взяв Макса под руку, предложил ему маленькую прогулку. Макс приготовился слушать и молчал. Дикс медлил, как бы затрудняясь, с чего начать. Макс терпеливо ждал. Наконец Дикс заговорил глуховатым, каким-то не своим, изменившимся голосом: - Если я не ошибаюсь, у нас с вами сложились добрые отношения, или, говоря языком дипломатов, взаимопонимания и доверия. Не так ли?

Он остановился, отпустил локоть Макса и посмотрел ему в глаза испытующе, как смотрят, когда хотят по глазам собеседника отличить правду от фальши.

- Совершенно верно, доктор, вашим доверием я очень дорожу и стараюсь оправдать его.