В это время в системе Жереховых опять что-то не так сработало или экспериментально повторялась какая-нибудь пробная схема коллективной медитации — в земное пространство вернулось больничное строение, накрыло своими стенами и крышами альпийский лужок с мелкотравчатой тропинкой, на которой стояли рядком трое мужчин, держась за руки, словно малые дети.

Теперь перед ними оказалась дверь со стеклянной фрамугой, и сквозь матовое узорчатое стекло ничего не было видно, лишь сияли размазанные по нему золотистые блики от горевшей внутри электрической лампы.

— Сейчас мы войдем в особую палату, в которой нет окон, попросту это бункер, куда не должно попадать ни лучика солнечного света. Человек, находящийся там, приблизился к тому уровню, когда еще чуть-чуть — и озвучатся неуловимые, неопознаваемые нюансы его глубинного душевного порыва, и он исчезнет. Так было с моим дедушкой.

— Солнце может повредить ему? — спросил принц Догешти у Василия Васильевича, прежде чем войти вслед за ним из коридора в палату. — Я думал, что оно для жизни всегда есть благо.

— На солнце он сразу умрет, — был ответ. — То есть исчезнет из данного конкретного времени, устанавливаемого для нас, землян, именно солнечными часами. Солнце ведь материализует, а смерть есть вещь сугубо материальная. Она помешает больному, уже абсолютно зрелому для Преображения, достичь невидимости, минуя физическое умирание и связанную с ним агонию. И ждать после этого придется бедняге аж до Судного дня, когда всех умерших соберут, выровняют и одновременно воскресят.

— Но сказано ведь, что не всех воскресят, — снова стал впадать в уныние А. Ким. — Кое-кому такого счастья вовек не видать…

— Проходите быстрее, — не отвечая на его реплику, сдержанно поторопил гостей Жерехов-младший. — Зайдите, стойте смирно и смотрите на все, не разговаривая, ни о чем не спрашивая, хорошо?

Гости шагнули за порог и увидели высокий деревянный топчан, накрытый белой тканью, на котором громоздилось что-то, напоминающее лежащее человеческое тело, укрытое зеленой больничной простыней. Возле этого горой вздымавшегося тела с той стороны, где угадывалась его голова, сидела на больничном табурете и, наклонившись, приблизив свою голову к лицу лежавшего существа, замерла какая-то полная старая женщина. Она была не в больничной форме, а в обычном цивильном, старушечьем — вязаная зеленая кофта, длинная темная юбка, на ногах вязаные шерстяные носки, домашние тапочки… Не шелохнувшись, отнюдь не обращая внимания на вошедших, старая женщина продолжала истово вглядываться в бледную невнятную маску, напоминающую не лицо человека, а действительно маску, но такую, которую скульптор только что начал лепить: нашлепал на подставку белую глину и сдавил ее обеими руками, грубо сформировав лицевую сторону; затем пальцами продавил две дырки для глаз и одну поперечную борозду для рта. Про выступ носа скульптор или забыл, или попросту еще не успел приступить к носу: на этом месте была словно пальцем продавленная широкая дыра.

— Что ты слышишь, Ревекка? — задал уверенным начальственным голосом вопрос Василий Васильевич. — Как Андрей?..

Старуха лишь быстро вскинула руку в сторону от плеча, призывая к молчанию, и, по-прежнему не оборачиваясь, почти прильнула лицом к жутковатой бессмысленной бледно-серой маске. И когда посетители долгую минуту простояли в молчании, все трое толпясь за ее спиною, они наконец услышали тихое сопение и шипение, исходившие от живой маски. Тотчас раздался голос женщины, переводивший это шипение в громкую, размеренную, выразительную декламацию:

…и снова был означен дальний путь,
и светлая тропинка по траве вилась.
А сосны буйные мне не дают уснуть
и шепчут на ветру
про жизни сладкой власть.
Вздымая непричесанные вихры
к небесам,
хмельно покачиваясь,
эти увальни
бросают взоры в мою сторону.
А сам
я возлежу во гробе деревянном
и тьмой угольной,
аспидной
наполнены глаза мои
несчастные, земные.
И сосны,
великаны волосатые,
зелено-буйнокудрые,
в душе своей древесной
прониклись Господа заветом
и прошептали мне в мой час последний,
загробно-тесный:
Живи без смерти.
Я ухожу туда, где небо золотое
и облака сиреневые
в нем плывут.
Где очень на меня похожие
в просторе
Онлирии чудесной
летают некрылатые пилоты там и тут.
…Эй, сосны!
И вы прощайте, братцы.
Мое земное время тает.
Увидимся ли там
кто зна…

Старая женщина оборвала на полуслове свою размеренную декламацию и, выпрямившись на стуле, через плечо оглянулась на вошедших в комнату, причем взгляд ее серых выцветших глаз ни на ком из троих не сосредоточился, а словно сразу же прошел сквозь них в иное пространство. Лицо ее было природное, прекрасное, не накрытое львиной маской, снаружи не обезображено величавой красотой старости — красотой руин и полувысохших древних деревьев, но это лицо сохранило на себе свет прелестной женственности. И в сочетании с безобразно расплывшимся дряхлым, бесформенным телом моложавое женское обличие вызывало чувство смятения, потому что по одному только этому всего яснее можно было прочитать, что вся жизнь человеческая есть не что иное, как плен юности у неотвратимо надвигающейся телесной старости.

В продолжение молчаливой долгой минуты, пока вошедшие рассматривали моложавую на лицо старуху и словно чего-то ждали от нее, на топчане за ее спиною что-то происходило неясное — горой вздымавшееся зеленое покрывало, накинутое на лежавшее человеческое тело, вдруг разом бесшумно опало и плоско разостлалось на пустом лежаке. Там никого уже не было, и старуха, быстро повернувшись назад, схватила зеленую простыню и сдернула ее с топчана. Белая чистая подстилка, чуть смятая, предстала глазам присутствующих, и ничего другого на этом месте не было, словно никогда в мире под солнцем и луною не появлялось существо по имени Андрей с его единственной и неповторимой судьбою. Хотя бы ветерок прошелся на месте его проживания и исчезновения, шевельнул бы простынкой, подумалось А. Киму. И скупо улыбающийся Василий Васильевич чуть-чуть загнутыми уголками безгубого рта, — и выглядевшая просветленной старуха Ревекка, и даже благостно потупившийся перед нею принц Догешти — все трое, находившиеся перед ним, дружно испытывали какое-то одно общее умиленное чувство; писатель, однако, не мог заразиться им и пребывал в замутненной печали сердца. Это приметил Василий Васильевич и удивленно поднял свои седые пушистые брови.

— Вы что это заскучали, дорогой мой? — вопросил он. — Ведь все хорошо получилось… Вам хотелось узнать, что стоит над человеческим страданием, то есть в чем причина и высший смысл человеческого страдания и боли. Вот теперь и узнали, своими глазами увидели, во что оно все это оборачивается, куда уходит.

— В пустоту, Василий Васильевич. В безмолвие и пустоту.

— Ну да. Пусть будет по-вашему… Такое слово, значит, нашли… Ну и что же вас печалит?

— Так ведь и все на свете, не только страдание, уходит в пустоту. Какое же открытие, какая тут поразительная новость?

— Ну хотя бы самая первая: боль и страдание не служат смерти, как вы думали раньше.

— А чему же служат?

— Безсмертию.