Между тем начинало уже рассветать. Темно-синее, прозрачно-каменное небо сменяло окрас ночной эфирной ауры Земли, полной интуитивной невнятности побледневших звезд, на тончайшие радужные оттенки астрального утра. Незаметные для нас подвижки всех шести аур планеты явили к утру совершенно чистое безоблачное небо над морем. У восходящего дня было замечательно веселое настроение. Желтокаменная двузубая вершина острова, первой принявшая на себя многозначительный взгляд далекого Солнца, еще скрытого за ровным океанским горизонтом, заблистала густым и тусклым отсветом старой бронзы.

И в это мгновение словно по команде над темными утесами прибрежных скал молча взвились тысячи и тысячи белых птиц. Проснулся птичий базар, и первыми воспрянули к небу самые ранние чайки-моевки, они, как снежная метель, бесшумно и безветренно родившаяся на глазах, подбросились и понеслись в сторону открытого моря — стремительной рыхлой метелицей. Тут же вслед за этим со всполошенными криками поднялись на крыло черные чистики и кайры, словно взвились в воздух клубы пепла над старым кострищем, по которому промчался вихрь. И вся эта неисчислимая бело-черная карусель двинулась на синие морские поля утреннего кормления, и не успели еще одни, запоздавшие, сорвавшись со скал, перелететь через границу пенных бурунов, как навстречу им уже летели другие, замыкая карусельный круг, — деловитые и самодовольные моевки с добытой рыбкой в клюве.

А у подножий отвесных утесов, грубовато обложенных бордюром из плоских каменистых глыб, на их длинных неровных столах, словно на продавленных диванах, валялись тысячи и тысячи еще неподвижных тюленей, и отдельно от них, занимая более выгодные господствующие высоты, грудилось лежбище массивных моржей. Могучая густая вонь стояла куполом над звериным лагерем, эту вонь резали на куски и уносили для своего пропитания летучие скользкие духи черных провалов, что разверзались в неприглядных и суровых ущельях между прибрежными скалами. И хотя над птичьим базаром тоже поднимался купол острой вони, вечно голодные жильцы провалов предпочитали более жирную и питательную вонь моржей, сивучей и тюленей. Темные духи отхватывали большие толстые пласты ароматного зоологического субстрата и, сверкая глазами от возбуждения, утаскивали богатую добычу в ущелья. Навстречу духам из этих же глубоких ущелий, безобразных, как рваные когтевые раны, летели длиннокрылые мрачные бургомистры, оголодавшие за ночь, готовые наброситься на первую попавшуюся кайру или чайку и разорвать ее на куски. Духи и бургомистры, одинаково нелюдимые по характеру, отчужденно и равнодушно обменивались взглядами и разлетались в воздухе, сейчас не заинтересованные в нанесении друг другу каких-либо уронов или оскорблений.

А внизу под ними еще текли последние сладкие минуты утреннего сна в мозгах толстых тюленей, моржей и сивучей, повылезавших в ночь на берег, и этим мелким мозгам, в которые еще не проник свет солнца нового дня, представлялись неописуемые радости от их животного состояния жизни, и некоторые моржи всхрюкивали глухо и, приподняв грубо сморщенную голову с закрытыми глазами, с торчащими вниз белыми клыками, поматывали ею из стороны в сторону, затем, так и не проснувшись, даже глаз не открыв, вновь укладывали эту голову на землю, утыкая в нее массивные клыки. Серебристые же каланы и пятнистые лахтаки смотрели свои сны более спокойно, уютно вытянувшись на камнях, некоторые из них запрокинулись на спины, брюхом вверх, и, сложив ласты на груди, блаженно улыбались. На нижнем этаже островной жизни все еще стояла тишина спальни, вот-вот готовая нарушиться утренними трубными звуками.

И в эту чужую незваную тишину я вступил, уйдя неимоверно далеко от теплого мира своего счастливого существования на земле, — ушел так далеко, что уже дороги назад, пожалуй, мне не отыскать. А где он затаился все-таки, теплый мир моего счастливого существования?

Я повернулся лицом к востоку солнца — Америка с ее долларовым раем? О нет, нет, там и без меня было по-американски хорошо… Стоят на Уолл-стрит высокие небоскребы, недоступные, как утесы, и на самых верхних этажах живут натуральные черти-полицейские с хвостами, самого грубого низкопробного астрала, чтобы таскать за шиворот всякую человеческую шушеру, беспомощно барахтающуюся в погоне за райскими долларами и никак не способную достичь вожделенного успеха. И мне тоже никогда не достичь бы там успеха. Ибо я, бывая в Америке, больше всего боялся высотных билдингов о сто и больше этажей, где на самой верхотуре шебуршились натуральные черти — они приводили меня в дикий ужас.

Тогда я обернулся назад. К западу от острова была Россия, где я жил и исполнил свою работу на русском языке. И там я стал СВОБОДЕН. Мне дали пенсию по старости, но потребовали, чтобы я дал расписку в том, что обязуюсь не заниматься больше творческой деятельностью. И я дал такую расписку. Она хранится в Пенсионном отделе Центрального муниципального округа Москвы. Так юридически была оформлена моя СВОБОДА.

Теперь я повернусь к югу. В той стороне где-то располагалась маленькая Корея, на земле которой, несомненно, был для меня теплый дом моего счастливого существования, но это случилось в другой раз, в более раннее мое появление на земле, и об этом я ничего не помню, только смутно догадываюсь. Какая-то близкая мне женщина была, которой я однажды подарил свой рисунок с изображением плывущего под водой большеглазого пятнистого тюленя… В «другой раз», стало быть, на корейской земле мне пришлось быть художником-анималистом.

Но взор мой улетает дальше, чуть правее, летит со стремительностью бесшумной молнии — и в юго-западном от острова Ионы направлении вдруг обретает утешительную теплоту. Это на юге Казахии, когда-то глубочайшей провинции Российской империи, в небольшом селении русских староверов меня взял под сень крыла своего мой добрый ангел Сергий, вживил меня в тело новорожденного корейского младенца и назвал Анатолием.

После Казахстана, промелькнувшего мгновенно, как утренний сон, я вижу, уже в юго-западном направлении, еще какие-то золотистые сполохи своих прежних существований, вспыхивавших друг за другом с такой быстротой, что уже ничего в подробностях увидеть и запомнить душевно было невозможно.

Одно лишь запомнилось явственно — то, как стоял перед могильными пещерами, в красных скалах, прямой и стройный Иисус Христос, что-то говорил в сторону разверстых гробовых пещер. И оттуда вылезли, униженно кланяясь и жутко гримасничая, два свирепого вида бомжа, грязные оборванцы с опухшими немытыми физиономиями, — продолжая кланяться и гримасничать, они боком, боком прошмыгнули мимо Спасителя и затем стремительно понеслись, обгоняя друг друга, по желтому ровному верху обрыва в сторону светившегося невдалеке большого озера. Это было так называемое тогда море Киннерефское. Там, над самым краем отвесного и высокого обрыва, шевелилось, как клубки живой шерстяной пряжи, черно-серое свиное стадо. Бомжи с разбега врбезались в свиней, раздался душераздирающий визг, — и черти, весьма похожие на людей, или два несчастных человека, обуреваемых чертями, что-то там делали с визжавшими животными, размахивая руками, а потом исчезли с глаз. И тогда бестолковое свиное стадо, вмиг прекратив визги, вдруг круто и опасно сплотилось, повернулось в сторону моря и стремительно рванулось к краю обрыва. Черные и серые свиньи с шумом ссыпались вниз в воду, но этого я уже не видел — я стоял в стороне метрах в ста от красных скал, где находились гробовые пещеры.

А дальше полет моего пристального астрального взгляда еще не раз менял свое направление и запечатлел несколько вспышек жизни, содержимое которых было для меня уже совсем невразумительным. Какая-то страна орлов, по-моему, даже не на нашей земле, и я дрался там за власть. Далее что-то еще полетное, но уже совсем свободно-полетное, без крыльев и приспособлений, и там я погиб, упав с огромной высоты на землю, потому что меня вдруг покинула левитационная сила вознесения. Потом запомнилось следующее — какая-то песчаная пустыня, чьи-то белые крупные кости, кости животного, — может быть, осла или верблюда, но мне было известно, что это мои косточки… И многое другое, веселое, жемчужное, сине-белых тонов — и более глухое, монохромное по колориту, безо всякого блеску.