Они молча зашагали по Уэст-авеню, потом Парсел сказал:

— Надо бы все-таки собраться и замостить дорогу. А то в сезон дождей нельзя будет шагу ступить.

— По-моему, каждый должен замостить свой кусок улицы до соседнего дома, — произнес Бэкер. — Вы, скажем, замостите до Джонса, Джонс до меня. Я до Джонсона. А Джонсон до Ханта.

— Нет, — возразил Парсел. — При таком способе работы один участок получится плохой, а другой хороший. Нет, поверьте, гораздо лучше работать всем сообща по часу в день и привлечь к этому делу также и женщин. Каждый принесет с берега хотя бы камень. И в течение двух недель все будет готово.

Вот уже целый месяц, проходя по Уэст-авеню, они обсуждали этот вопрос. Но так ничего и не решили. Беспечность тропиков уже давала себя знать.

Из хижины Джонсона донесся шум, Парсел различил надтреснутый голос старика и пронзительные вопли Таиаты.

— Ну и ну! — вздохнул Бэкер. И добавил: — Хотелось бы мне знать, как она его честит.

Парсел прислушался.

— Сын шлюхи, каплун, крысиное семя…

— Н-да, — протянул Бэкер.

Авапуи и Ивоа сидели на пороге хижины Бэкера. Завидев своих танэ, обе поднялись и пошли им навстречу.

— Я иду к Омаате, — сообщил Парсел.

— Берегись, человек! — засмеялась Ивоа. И добавила: — А я вернусь домой.

— Я тебя провожу, — тут же вызвалась Авапуи.

С тех пор как Ивоа забеременела, она и шагу не могла ступить по поселку, чтобы кто-нибудь из женщин не поспешил ей на помощь, не подал ей руку. Ивоа была окружена всеобщим бережным уважением, как королева пчел в улье.

Кивнув Ивоа, Парсел ускорил шаг. Он боялся, что перед ним вдруг появится Итиа. Дверь хижины Джонса была широко распахнута, сам Джонс голышом сидел перед накрытым столом, а за его спиной стояла Амурея. Заметив Парсела, юноша помахал рукой и посмотрел на него с такой радостью, будто они не виделись целых два дня. Амурея тоже улыбнулась ему. Джонс был светлый блондин с рыжинкой, Амурея — самая настоящая чернушка. Но у обоих был одинаково наивный вид, одинаково доверчивая улыбка. Парсел остановился и поглядел на них. При виде этой юной четы становилось как-то спокойнее на душе.

— Вы еще не обедали? — крикнул Джонс.

— Я иду к Омаате.

— Да она вас задушит, — расхохотался Джонс. — Послушайте-ка! Я хочу дать вам хороший совет. Когда она набросится на вас со своими объятиями, напрягите хорошенько мускулы на груди, плечах и спине и стойте так, пока она вас не отпустит. Смотрите, сейчас я вам покажу.

Он поднялся, грозно напружил мускулы и, побагровев от усилий, застыл в этой позе.

— А как насчет дыхания? — улыбнулся Парсел. — Вы ведь того и гляди задохнетесь.

— Да что вы! — возмутился Джонс, шумно выдохнув воз дух. — Зато самый верный способ. Попробуйте и убедитесь.

— Попробую, — пообещал Парсел.

Первое, что он увидел, войдя к Омаате, было его собственное кресло. Наподобие трона красовалось оно посреди комнаты, и Парселу пришлось употребить немало усилий, чтобы не взглянуть в его сторону и тем самым не выказать свое дурное воспитание. К счастью, ему не пришлось долго разыгрывать комедию равнодушия. Мощные руки Омааты обхватили Парсела и сразу его расплющили, чуть не засосали, чуть не поглотили эти изобильные теплые, как парная ванна, телеса.

— Отпусти! — еле переводя дух, взмолился Парсел.

— Сыночек мой! — кричала Омаата.

Она подняла его в воздух, как перышко, и излила на своего любимца целый поток ласковых, воркующих слов. Но голова Парсела была плотно прижата к ее груди, и он ничего не слышал, кроме глухих перекатов ее голоса. Спина и бока у него омертвели от страшного объятия, он задыхался, уткнувшись лицом в огромные бугры ее грудей.

— Ты мне делаешь больно! — крикнул он.

— Сыночек мой! — повторила она, растрогавшись.

Но растрогавшись, почувствовала новый прилив нежности и еще сильнее прижала к себе Парсела.

— Омаата!

— Сыночек мой! — снова проворковала, вернее, прорычала она.

Наконец она отпустила его, но тут же снова схватила под мышки и подняла до уровня своего лица.

— Садись! — предложила она, держа Парсела в воздухе так что ноги его болтались над креслом, и наконец опустила на сиденье. — Садись, Адамо, сыночек мой! Я нарочно ходила за твоим креслом, чтобы тебе было удобно сидеть и ждать Меани.

Так вот оно, оказывается, в чем дело! Какая неслыханная предупредительность! Тащить в этакую даль тяжелое, неудобное для переноски кресло! Омаата непременно забудет вернуть его. Про держит у себя кресло еще недели две… И ради того, чтобы он по сидел у нее всего полчаса, она лишила его кресла на целых две недели…"Я рассуждаю, как истый перитани, — с раскаянием подумал Парсел. — Что за мелочность! В конце концов важен лишь дружеский порыв, это сердечное тепло…»

Омаата уселась рядом с креслом, опершись одной рукой о пол, другую положив на колени, и застыла в классически спокойной позе, всегда восхищавшей Парсела в таитянках. До чего же она огромная! Хотя Парсел сидел в кресле, и следовательно, не менее чем в полутора футах над полом, ее большие глаза приходились на уровне его глаз. Безмолвствующая Омаата напоминала гигантскую статую, усевшуюся на ступеньки трона.

— Скелет заходил за Жоно, — сказала она, заметив, что Парсел оглядывается. — Должно быть, пошли охотиться. Взяли с собой ружья.

— А ты не знаешь, чего хочет Меани?

— Нет. И она замолкла, радуясь, что может спокойно любоваться своим сыночком. Но это немое обожание наскучило Парселу, и он спросил:

— А у тебя есть ожерелье из шишек пандануса? своих ног.

— Почему же ты его не носишь?

Она захохотала, и глаза ее лукаво блеснули.

— Сегодня не надо.

— Почему?

Она захохотала еще громче, показывая свои огромные зубы людоедки.

— Адамо, сынок мой, — проговорила она между двумя взрывами смеха,

— Адамо не тот танэ, который мне нужен.

— Не говори загадками, — попросил Парсел.

— Я и не говорю. Шишки пандануса, — торжественно проговорила Омаата, — впитывают запах кожи, а потом передают его человеку вместе со своим собственным запахом.

— Ну и что же?

— Получается смесь, и она опьяняет. Достаточно мужчине приблизиться и вдохнуть этот запах, как он сразу перестает владеть собой. Я надевала свое ожерелье в ночь великого дождя, — добавила она.

— В какую ночь? — переспросил Парсел.

Омаата вдруг перестала улыбаться, лицо ее погрустнело, словно те времена, о которых она вспомнила, уже давным-давно прошли.

— В ночь Оата на большой пироге. Когда я плясала, чтобы добыть себе Жоно.

Оба замолчали.

— А… а мужчина может сопротивляться?

— Тут ведь существуют две вещи, — с важностью пояснила Омаата. — Первое — ожерелье, второе — кожа.

Парсел улыбнулся.

— Почему ты улыбаешься, Адамо? — серьезно спросила Омаата. — И кожа должна быть очень хорошей. Иначе не получится хорошей смеси.

— А если получится хорошая?

— Таитянин не может сопротивляться.

— Ну, а перитани?

— Такой перитани, как вождь большой пироги, может. Возможно, и Скелет. Но не Жоно, не Уилли, не Крысенок.

Она взглянула на Парсела.

— И мой хорошенький румяный петушок тоже не может…

— Я? — спросил Парсел, удивленно подымая брови.

— Не делай таких лживых глаз, сыночек, — посоветовала Омаата.

Она снова захохотала, согнувшись чуть ли не вдвое, теперь приступы смеха следовали непрерывно один за другим, широкие круглые плечи судорожно тряслись, а мощная грудь мерно колыхалась, как тихоокеанская волна.

— Знаю, — пророкотала она, словно водопад обрушился. — Это ты насчет Итии спрашиваешь, знаю. И Меани знает! И Ивоа!

— Ивоа! — воскликнул Парсел, он чуть не онемел от неожиданности. — Кто же ей сказал?

— Кто же, как не сама Итиа! — ответила Омаата, и от смеха у нее на глазах даже выступили слезы. — Ох, мой петушок, ну и вид у тебя!

— Это… это непристойно, — по-английски сказал Парсел и снова перешел на таитянский язык. — Почему ты говоришь об Итии? Я же с ней не играл.