— Все мне?

— Конечно, все!

— Одну я сейчас съем, ладно? А эти на после. Жалко, мамка уехала, я бы и ей дал.

— Куда же она уехала?

— С папкой в город. Папка мой, знаешь кто? Милиционер!

— Почему же они тебя не взяли?

— Потом заберут, зимой. Баба с дедом не отпускают. Они…

Но закончить карапуз не успел: звякнула щеколда, и в горницу вошла пожилая женщина с подойником в руках, полным пенистого парного молока.

— Бабка! — спрыгнув на пол, бросился к ней Витя. — Конфетку хочешь?

— Будет тебе, пострел, — урезонила малыша хозяйка. — Не стыдно конфеты выпрашивать?

Вытерев руки о край фартука, она протянула гостю руку.

— Вы бы фуфайку сняли, тепло у нас. А старика я сейчас подниму. Хватит ему, отоспался. — И, как бы извиняясь пояснила: — Сторожем он тут всю ночь на ногах. Настынет, потом весь день на печи кряхтит.

— Мне не к спеху, пускай отдыхает, — попытался отговорить ее Буданов.

— Ничего, все равно завтракать пора. Витюк, полезай, буди деда.

Мальчик только того и ждал: быстро придвинул табуретку к печи и покарабкался наверх. А хозяйка, процеживая молоко сквозь чистую тряпицу, продолжала делиться с гостем небогатыми своими новостями:

— Сына с невесткой вчера домой проводили. В Порхове он, милиционером служит. Тоже работа, рассказывает, не из легких. Только и отдохнул, что у нас тут, в отпуске. Вы надолго сюда? Или, может, проездом?

— Сегодня же дальше, — ответил Буданов, прислушиваясь к торопливому Витиному шепоту на печи, — до вечера надо в Хрычково успеть.

— Все, небось, по колхозным делам торопитесь? — сочувственно улыбнулась старушка. — Ох, и много же нынче уполномоченных по деревням ходит. А какие они особенные, наши дела, чтобы людям из-за них покоя не знать? — И добавила, хмуря негустые брови: — Теперь ничего, живем… Вот когда немца прогнали — худо было, горше горького. На всю деревню — один петух, с полдесятка курей да единственный подсвинок уцелел. Все пожрали, окаянные. Не помоги в ту пору Советская власть, всем бы голодная смерть.

С печи сонный голос спросил:

— Марья, с кем ты там суды-пересуды ведешь?

— Слезай, слезай, — отозвалась хозяйка. — Человек из города тебя спрашивает.

— Человек? А по какой надобности?

И Буданову почудилось, будто сверху невнятно донеслось что-то очень похожее на “носит же их нелегкая!”

Свесив ноги с печи, старик с неожиданной легкостью спрыгнул на пол и за руку поздоровался с гостем. Витя так и остался наверху, посверкивая любопытными глазенками. Зосима Петрович объяснил цель своего прихода, и хозяин охотно согласился побеседовать с ним.

— Говорите, Петро Зорин прямо ко мне послал? — с видимым удовольствием повторил Медведев. — Правильно решил, в самую точку! Я маленько в порядок себя приведу, да и засядем. Мать, слей-ка мне на руки.

Но когда через несколько минут вернулся в избу, после умывания холодной водой, с расчесанными и приглаженными полуседыми волосами, надумал другое:

— Марья, собери-ка на стол. Не получится у меня разговора на пустой живот.

И лишь после того, как со стола исчезла внушительная горка румяных горячих блинов да опустел глиняный кувшин из-под молока, гостеприимный хозяин благодушно посоветовал жене:

— Шли бы вы с Витюшкой погулять на часок. Экая благодать на дворе — чистое лето!

Буданов приготовил бланки протокола допроса. Дождавшись, когда за старушкой и внуком закрылась входная дверь, показания по делу бывших полицейских начал давать свидетель Иван Медведев:

— Бой в ближнем лесу начался внезапно, как всегда начинались ночные стычки партизан с полицаями и гитлеровцами. Вскоре после полуночи там затрещали винтовки и автоматы, сразу поднявшие на ноги крестьян в соседнем селе. Кто кого бьет, чей верх будет — поди, разберись, когда на дворе ни зги не видать, а к лесу и подступиться страшно. Только к рассвету начало утихать, однако и после этого с час, не меньше, бахали одиночные выстрелы. Поняли люди в Высоцком: гитлеровцы одолели, добивают раненых…

Светало, когда в село пришли, вернее, приковыляли трое вырвавшихся из боя партизан. Один ничего, еще крепко держался на ногах, только руки его, перебитые автоматной очередью, висели, как петли. Другой сильно хромал, опирался, как на костыль, на здоровенный сук и сквозь зубы ругал свою простреленную выше колена ногу. А третий совсем из сил выбился: то остановится, шатается из стороны в сторону, то повиснет на плечах у товарищей, и они шаг за шагом волокут его дальше.

Такими и заметил их со своего огорода Иван Михайлович Медведев. Заметил, и сердце зашлось: наши! В село вот-вот могли нагрянуть каратели. Надо было немедленно укрыть от чужого глаза. Но куда? Домой или на сеновал нельзя: явятся с обыском — найдут. Одна надежда — здесь же, на огороде, в бане…

Он и увел партизан в крошечную, почти вросшую в землю баньку, что и поныне стоит на отшибе, в самом дальнем углу огорода. Притащил, уложил на полки, нательную рубаху изорвал на полосы, чтобы ребята раны могли перевязать. Сбегал домой, принес первое, что под руку попало: ведро воды да каравай хлеба. Хотелось Ивану Михайловичу расспросить, не из того ли они отряда, в котором его сын партизанит, но не посмел: худо им. Один, самый слабый, уже и сознание потерял, другой губы в кровь грызет, чтобы не стонать, третий взглядом показывает на перебитые руки: мол, перевяжи. До расспросов ли…

Помог как сумел. “Лежите тихо, нельзя мне тут оставаться”, — сказал и вышел, подпер снаружи, как водится, дверь колышком: пусть, значит, видят кому надо-не надо, что в баньке нет ни души, и огляделся по сторонам, не подглядывает ли кто? Чуть было не перекрестился: слава те господи, рань-ранняя, все односельчане еще по хатам сидят. И, затерев ногами свежие пятна крови на земле, побрел помаленьку по тропочке, протоптанной среди картофельной ботвы, с таким видом, словно и вышел на огород лишь для того, чтобы подальше от избы справить утреннюю нужду.

Вошел во двор и ахнул: староста деревенский, ехида остроглазая, стоит у плетня, дожидается!

“Что это ты, — спрашивает, — вроде пляс устраиваешь на огороде ни свет, ни заря? Или рехнулся на старости лет?”

Высмотрел, гад, теперь не миновать беды… Одно оставляло какую-то долю надежды: староста боится партизан. Надо в избу зазвать. И, постаравшись изобразить как можно большее удивление, Медведев ответил вопросом на вопрос:

“Не с похмелья ли померещилось тебе, сосед? Может, после ночной перестрелки пляски чудятся?”

“Ну уж нет, к стрельбе нам не привыкать. — В голосе старосты звучала ехидненькая насмешка. — А вот утренняя самодеятельность твоя и впрямь на диво. С чего бы?”

“Ладно, кум, твой верх, — с притворным покаянием вздохнул Медведев. — Пошли в избу, все расскажу”.

Жена Мария понимала Ивана Михайловича без слов. Мигнул старик, повел глазами на “гостя”, и на столе тут же появилась бутылка самогона, квашеная капуста, нарезанное толстыми ломтями сало. Чокнулись, выпили по одной, закусили, и — разговор:

“Тебе, сосед, чем не житье, когда в старостах ходишь? — издалека начал хозяин. — Знай, покрикивай: “Сало давай! Яйца давай! Хлеб давай!” А нашему брату с обеих сторон нож в бок. Немцев ослушаться — петля на шею, им отказать — пуля в лоб…”

“Это кому же — “им”? — будто не понял староста.

“Известно кому: партизанам. Или сам не знаешь?”

“Я-то знаю, а вот тебе чего партизан бояться?”

Медведев насторожился, почувствовав подвох:

“Как, то есть, мне чего бояться? Или я, по-твоему, не такой же, как все?”

“Брось, сосед, простачком прикидываться, — ухмыльнулся староста и сам наполнил по второму стакану. — Я своим односельчанам не враг, а то бы давно кое-кого на чистую воду вывел. И, между прочим, тебя тоже… Не сынок ли твой на рассвете наведывался из леса? Ась?”

“Ты о сыне моем лишнего не болтай!”

“А я не болтаю, молчу. Небось, и мне моя голова на плечах нужна, вот и помалкиваю. — Гость поднял стакан, чокнулся. — Давай, соседушка, по-хорошему: ни вы меня, ни я вас знать не знаю. Вот за это и выпьем”.