Эти мысли сводили меня с ума. Я должен был позвонить Софии и объясниться, но я не мог этого сделать: позвонив ей, я просто обязан был бы предложить ей какую-либо помощь.
В те дни я много пил, был расстроен и подавлен. Такое порой случается с безвольными людьми: не сделав ничего плохого, они оказываются в ситуациях поистине мучительных, и только время лечит их нервную систему и больную совесть. Еще недавно я был безукоризненным светским львом, — завсегдатаем кафе «У братьев Гонкуров», желанным гостем в разнообразных салонах; а теперь я даже работать не могу, потому что какой-то взбалмошный еврей втянул меня в одному ему нужные дела. Вот неугомонный народ! Еще старик Гамбринус — сам, кстати, еврей — советовал мне держаться от евреев подальше, чтобы не вышло неприятностей.
Однажды — когда дело Робби уже слушалось в суде — я случайно встретил Софию в метро. Она ехала вниз по эскалатору, а я — вверх. Скорее всего, она меня узнала. Только видела ли она, как, едва заметив ее, я отвел взгляд.
А потом суперсексуальная Т. посвятила целую серию своих еженедельных телешоу специально «делу Розенталя». Как обычно, на каждое из этих шоу была приглашена какая-нибудь знаменитость, и в перерывах между музыкальными номерами и рекламными роликами Т., сексуально потягиваясь и похлопывая себя руками по ляжкам, сладким шепотом задавала приглашенному разнообразные вопросы. Все как всегда, только в той специальной серии программ все вопросы так или иначе крутились вокруг наркотиков и личности Робеспьера Розенталя.
Всего таких передач было десять или двенадцать, я же участвовал не то в седьмой, не то в восьмой. Т. заранее огласила перед телезрителями список приглашенных, поэтому вся страна могла знать, что вскоре меня вновь можно будет увидеть наедине с Т. на голубом экране. Я пишу «вновь», потому что двумя или тремя годами раньше я уже участвовал в программе Т. — тогда по случаю присуждения мне Малого Ланкома — и сохранил об этом самые приятные воспоминания. Во-первых, я был чрезвычайно польщен, что меня, молодого писателя, только что получившего премию за лучший литературный дебют, пригласила на свое популярное шоу женщина, которую считают сексуальным символом нашего общества. Во-вторых, мне просто понравилось сидеть вальяжно на диване и говорить всякую чепуху, смотреть как Т. «заговорщически» наклоняется ко мне и что-то бархатно «шепчет», почти вытряхивая при этом огромную грудь из одного из своих знаменитых «ночных» халатов. Понравилось мысленно представлять себя с ней в разных интимных ситуациях, — в числе прочего и на этом самом диване, — даже зная, что этого все равно никогда не случится, поскольку в ее студии бывают гости гораздо знатнее меня.
Вероятно, и новое шоу с Т. стало бы для меня таким же «сладким», если бы я не был знаком с Робби Розенталем лично, и если бы мне не казалась абсурдной сама мысль о том, что такому человеку могло прийти в голову торговать наркотиками.
Я подумывал было отказаться от участия. Уж это-то казалось мне поначалу совсем несложным. Можно было сослаться на профессиональную занятость, а то и даже поведать Т. в доверительной беседе, что Розенталь — мой старый университетский товарищ, и мне хотелось бы, из этических соображений, воздержаться от каких-либо комментариев в его адрес. Быть может, Т. почувствовала бы себя уязвленной, и мне не пришлось бы впредь рассчитывать на ее приглашения, но едва ли она стала бы придавать этому нежелательную для меня огласку.
Увы, даже такая малость оказалась мне не по силам. Лиса пришла в восторг от того, что я оказался в десятке, отобранной самой Т., и мотивов моего отказа она бы никогда не поняла. Кроме того у меня был телефонный разговор с отцом, в ходе которого мой старик сказал, что он мною гордится, и что предстоящее мне выступление имеет, помимо всего прочего, важное значение в деле воспитания подрастающего поколения.
Сейчас, когда я пишу эти строки, я впервые задумался: а верит ли мой отец в то, что он говорит? Весьма возможно, что и нет, ведь со стороны и я, наверное, выгляжу этаким символом веры и благонадежности. Мне, правда, кажется, что если отец и скептически относится к собственным высказываниям, то он никогда об этом всерьез не задумывается. Он давно уже привык к неискренности, сжился с нею, как со своими костюмами, галстуками и париком.
Короче говоря, в назначенную пятницу я сидел в студии на вожделенном диване и говорил «с присущей мне оригинальностью», но не выходя за рамки того, что полагается говорить в таких случаях. Признаюсь, что неловкость я испытывал лишь поначалу, а затем увлекся очаровательной манерой Т., и мы с ней провели упоительную ночь в прямом эфире.
Насколько легче я бы себя ощущал — и тогда, и впоследствии — если бы позвонил в те дни Софии — объяснился, предложил помощь! Если бы сказал правду на всю страну в прямом эфире! Чего я испугался? Семейного скандала? Возможной реакции со стороны влиятельных издателей и кинопродюсеров? Враждебности прессы?
В детских мечтах я часто воображал себя мушкетером — в запыленных сапогах, в забрызганном кровью красном плаще. Повзрослев, став модным писателем-беллетристом, я «с пером в руке» неоднократно бойко рассуждал о том, что в средние века было легче рискнуть своей жизнью, нежели в наше «сложное и неоднозначное» время совершить акт гражданского мужества. Какая чушь! Человек, который в демократическом, в общем-то, обществе побоялся сказать правду, никогда бы не осмелился приблизиться к своему смертельному врагу на длину вытянутой шпаги. И что это за общество, в котором таких мужчин красавица Т. приглашает в свою студию! Так и хочется написать — «за державу обидно!» Да только зачем писать столь высокопарные фразы в своем дневнике. Ведь на державку-то нам, как говорится…
Пока шел «процесс Розенталя», я лишь однажды посетил дядю Ро. Возможно, старик и заметил мою обеспокоенность чем-то, но ничего не сказал. Я же не мог молчать в те дни и прямо спросил дядю, что он думает о деле Розенталя. Спросил, конечно, не с порога, а после, когда мы уже сидели, как обычно, и слушали музыку. Дядя Ро удивленно поднял на меня глаза и ничего не ответил. Своим неожиданным вопросом я лишь вывел старика на мгновенье из состояния блаженного покоя. Очевидно ему было наплевать на Розенталя; он просто не считал этот процесс важным событием. Оно и понятно: ежедневно в мире гибнут тысячи людей, что за дело дяде Ро до какого-то там Розенталя. Да и воспринимает ли всерьез этот интеллигентнейший старик проблемы моего поколения!?
Способен ли, вообще, кто-нибудь понять следующее поколение!? Не по-родственному любить своих отпрысков, а именно понимать их. Ведь почти никто даже из людей среднего возраста не понимает музыку или фильмы, созданные молодежью, хотя музыка и кино — едва ли не самые доступные формы искусства. По-видимому, человек устроен так, что естественно воспринимает культуру и обычаи своего поколения, способен при желании понять культуру всех предыдущих и абсолютно глух ко всему, что появляется уже по прошествии его юности. Меня, к примеру, читают, судя по всему, почти исключительно мои сверстники. И уж во всяком случае не старики. Последние обычно чуть ли не подчеркнуто меня игнорируют. Разве что Президент, заигрывая с молодежью, может иногда меня похвалить. А впрочем, я и мои сверстники уже не молодежь. Да и Президент вовсе не так стар. С годами разница в возрасте стирается…
Робеспьер Розенталь получил «всего» пятнадцать лет, после чего его дело получило новый резонанс — теперь уже в качестве примера гуманности нашего правосудия. Мне его дело нанесло тяжелую моральную травму. Оно обнажило мою полную гражданскую несостоятельность, и тот грустный факт, что подавляющее большинство людей на моем месте даже не задумались бы над происходящим, отнюдь не служит мне утешением.
Вот так я и пишу. О самом главном не договаривая. И горжусь этим. Почти кичюсь. Порой говорю, что современной литературе должна быть свойственна недосказанность. А не от неумения ли раскрыть тему эта недосказанность? Или от боязни быть слишком правильно понятым?..