Будучи научным письмом, всеобщая экономия, конечно же, не есть сама суверенность. Впрочем, самой суверенности вообще нет. Суверенность упраздняет ценности смысла, истины, задержания-самой-вещи. Вот почему открываемый ею или соотносящийся с ней дискурс не является истинным, правдивым или "искренним"11. Суверенность есть невозможное, она, следовательно, не есть, она есть - это слово Батай пишет курсивом - "эта утрата". Письмо суверенности соотносит дискурс с абсолютным недискурсом. В качестве всеобщей экономии, оно есть не утрата смысла, но, как мы только что прочитали, "отношение к утрате смысла". Оно открывает вопрос смысла. Оно описывает не незнание, не то, что невозможно, но лишь эффекты незнания. "...Говорить о самом незнании, в итоге, было бы невозможно, но мы можем говорить о его эффектах..."12

Но тем самым мы не возвращаемся к привычному строю познающей науки. Письмо суверенности не является ни суверенностью в ее операции, ни общепринятым научным дискурсом. Смысл (дискурсивное содержание и направление последнего) - ориентированное отношение неизвестного к известному или познаваемому, к всегда уже известному или к предвосхищаемому познанию. Хотя всеобщее письмо также обладает неким смыслом, будучи лишь отношением к бессмыслице, этот строй в нем перевернут. Отношение к абсолютной возможности познания в нем подвешено в неопределенности. Известное соотносится с неизвестным, смысл - с бессмыслицей. "Это познание, которое можно было бы назвать освобожденным (но которое мне больше нравится называть нейтральным), есть использование некоей функции, оторванной (освобожденной) от рабства, из которого она проистекает: эта функция соотносила неизвестное с известным, но с момента своего отрыва она соотносит известное с неизвестным" (MM). Движение, которое, как мы видели, лишь намечено в "поэтическом образе".

Не то чтобы феноменология духа, развертывавшаяся в горизонте абсолютного знания и в соответствии с кругообразностью Логоса, таким образом переворачивалась. Вместо того, чтобы быть попросту перевернутой, она охватывается; но не охватывается познающим познанием, а вписывается вместе со своими горизонтами знания и фигурами смысла в раскрытие всеобщей экономии. Последняя складывает их так, чтобы они соотносились не с основанием, но с безосновностью растраты, не с телосом смысла, но с бесцельным разрушением стоимости. Атеология Батая есть также и некая атеология и анэсхатология. Даже в своем дискурсе, который надлежит уже отличать от суверенного утверждения, атеология эта не развертывается, однако, путями негативной теологии - путями, которые не могли не завораживать Батая, но которые, может быть, оставляли еще в запасе по ту сторону всех отвергнутых предикатов и даже "по ту сторону бытия" некую "сверхсущностность"; по ту сторону категорий сущего - некое верховное сущее и какой-то неразрушимый смысл. Может быть: потому что мы касаемся здесь пределов и самых смелых дерзаний дискурса во всем западном мышлении. Мы могли бы показать, что расстояния и близости не различаются между собой.

____________________

11 Письмо суверенности не является ни истинным, ни ложным, ни правдивым, ни неискренним. Оно чисто фиктивно - в том смысле этого слова, который упускается классическими оппозициями истинного и ложного, сущности и видимости. Оно ускользает от всякого теоретического или этического вопроса. И одновременно оно подставляет таким вопросам свою низшую сторону, с которой, по словам Батая, оно соединяется в труде, дискурсе, смысле. ("Я думаю, что писать меня заставляет опасение сойти с ума", Sur Nietzsche). Если брать эту сторону, тогда нет ничего легче и ничего законнее вопроса о том, "искренен" ли Батай. Сартр и задает его: "И вот этот призыв потерять себя без расчета, без возврата, без спасения. Искренен ли он?" (l.c., p.162). Чуть ниже: "Ведь в конце-то концов г.Батай пишет, он занимает некий пост в Национальной библиотеке, он читает, занимается любовью, ест" (p.163).

12 C; объекты науки оказываются тогда "эффектами незнания". Эффектами бессмыслицы. Как, например, Бог - в качестве объекта теологии. "Бог также есть некий эффект незнания" (там же).

Поскольку феноменология духа (и феноменология вообще) соотносит последовательность фигур феноменальности с неким знанием смысла, которое всегда уже возвещено заранее, она соответствует ограниченной экономии: ограниченной товарными стоимостями, как мы могли бы сказать, воспользовавшись терминами ее определения, - "науке, занимающейся использованием богатств", ограничивающейся смыслом и конституированной стоимостью объектов, их кругообращением. Кругообразность абсолютного знания могла бы управлять, могла бы охватить лишь это кругообращение, лишь этот кругооборот воспроизводительного потребления. Абсолютные производство и разрушение стоимости, избыточная энергия как таковая (та, что "может быть лишь потеряна без малейшей цели и, следовательно, без всякого смысла") - все это ускользает от феноменологии как ограниченной экономии. Последняя может определить различие и негативность только как стороны, моменты или условия смысла: как труд. А бессмыслица суверенной операции не является ни негативом, ни условием смысла, даже если она есть также и это, и даже если имя ее позволяет нам это расслышать. Она не является каким-то запасом смысла. Она стоит по ту сторону оппозиции позитива и негатива, потому что акт истребления, хотя и приводит к утрате смысла, все-таки не выступает негативом присутствия: сохраняемого, соблюдаемого и наблюдаемого в истине своего смысла (т.е. bewahren). Подобный разрыв симметрии должен распространить свои эффекты на все цепочки дискурса. Понятия всеобщего письма могут читаться лишь при условии того, что они выносятся, сдви- гаются за пределы альтернатив симметрии, которой они, однако, кажутся охваченными и в которой они известным образом должны по-прежнему удерживаться. Стратегия [суверенного письма] играет на этом захвате и этом выносе за пределы. Например, если учесть этот комментарий бессмыслицы, тогда то, что указывает на себя в замкнутом пространстве метафизики как на нестоимость, в то же время отсылает по ту сторону оппозиции стоимости и нестоимости, по ту сторону самого понятия стоимости, так же как и понятия смысла. То, что указывает на себя как на мистическое, чтобы потрясти безопасность дискурсивного знания, в то же время отсылает по ту сторону оппозиции мистического и рационального13. (...) То, что указывает на себя как на внутренний опыт, не является внутренним опытом, потому что не соотносится ни с каким присутствием, ни с какой полнотой, но лишь с тем невозможным, которое он "испытывает" в пытке. Прежде всего, опыт этот не является внутренним: если он и кажется таковым благодаря тому, что не соотносится ни с чем другим, ни с каким вовне, иначе как на манер неотношения, тайны и разрыва, то в то же время он весь целиком выставлен - для пытки: нагой, открытый внешности, лишенный запаса или внутреннего сознания, глубоко поверхностный.

Под эту схему можно было бы подвести все понятия всеобщего письма (понятия науки, материализма, бессознательного и т.д.). Предикаты здесь не для того, чтобы хотеть-сказать, высказать или обозначить нечто, но для того, чтобы заставить смысл скользить, чтобы изобличить его или от него отклониться. Это письмо не обязательно производит какие-то новые понятийные единицы. Его понятия не обязательно отличаются от классических понятий какими-то маркированными чертами в форме существенных предикатов: отличаются они различиями в силе, высоте и т.д., которые сами квалифицируются таким образом лишь метафорически. Традиционные имена сохраняются, но поражаются различиями между высшим и низшим, архаическим и классическим14 и т.д.

____________________

13 Чтобы определить тот пункт, в котором он расходится с Гегелем и Кожевым, Батай уточняет, что им понимается под "сознательным мистицизмом", стоящим "по ту сторону классического мистицизма": "Атеистический мистик, сознающий себя, сознающий, что он должен умереть и исчезнуть, станет жить, по словам Гегеля, относящимся, очевидно, к нему самому, в "абсолютной разорванности"; но для того речь идет лишь о каком-то периоде: в противоположность Гегелю, он не вышел бы оттуда - "глядя Негативу в лицо", он никогда не может переложить его в Бытие, отказывается делать это и удерживается в двусмысленности" ("Hegel, la mort et la sacrifice").