Само понятие лирики, становящееся в XX веке средоточием нравственно-поэтической трагедии, резко изменяется ("Я вытомлен лирикой мира кормилица, гипербола прообраза Мопассанова". Вл. Маяковский. Люблю).

Но смысл этой гиперболы совсем не в непосредственной речи от первого лица и не в "из-меня" излучающейся энергии мира ("взбухаю стихов молоком, и не вылиться...") - как это прямо и жестко выразилось в поэтике самого Маяковского. Как раз такая Я-гиперболичность затемняет эстетическую и соответственно - нравственную суть дела.

Эта действительная суть заключена в постоянном сопряжении - в жизни произведения (и в живом общений "автор - читатель") двух ипостасей моего "Я". Одно ядрышко этой "двойчатки"155 - "Я"-автор, стоящий вне произведения, застигнутый в процессе формообразования и, именно в этом своем вне-бытии, изображенный внутри произведения и воображенный читателем во всей его (автора) внеположности.

Другое ядрышко той же "двойчатки" - "Я", влитое в произведение, ставшее произведением, отпущенное на волю свободного, отделенного от автора общения - в веках, - или - одиночества - на века - если читатель не найдет, не откроет бутылку, хранящую мое письмо, моего Джинна.

И это не только ядро поэтики, это - ядро современной нравственности.

Образы личности, персонифицированные ядра нравственных перипетий XX века - это не воображаемые "Эдип", "Прометей"... "Гамлет", "Дон-Кихот"... это трагедии "Владимир Маяковский", "Борис Пастернак", "Осип Мандельштам", "Марина Цветаева", "Марк Шагал", если ограничиться лишь русскими темами и вариациями. В этих лирических образах никогда не могут быть оборваны кровеносные сосуды от произведения к неповторимой, изменяющейся, смертной личности автора. Автор обращается с читателем и - в нравственном плане - с личностью другого человека, как некто, не совпадающий со своим воплощенным образом, некто, существующий в реальной жизни, во внепоэтической, случайной, хаотической действительности. И одновременно это общение осуществляет отделенный от этого индивида, воплощенный в произведение - образ автора. Соответственно, "Я"-читатель (или зритель) насущен для автора в своей (зрителя, читателя) до-поэтической, хаотической, "дикой", внекультурной плоти и - в своем поэтическом образе, в своей эстетической и нравственной сути, в своей воле (свободе) довести до полного, завершенного воплощения на полпути остановленное, сохраняющее стихийность камня, речи, красок произведение. И - прежде всего - произведение, которое можно определить так; бытие автора на грани хаоса и космоса, индивида и личности, - накануне свободного изначального общения.

Но, как бы ее ни определить, коренная "двойчатка" лирического со-бытия ("автор-произведение") всегда отсылает - в XX веке - к началу. Началу произведения, - застигнутого в момент его трудного создания; предметов и мира, - застигнутых в момент их - впервые! - формирования; нравственного поступка, - застигнутого в момент рождения, - из дикой, донравстренной стихии. Поступка, совершаемого в полной мере ответственности за окончательное превращение, за его успех и - за торможение в заклятой точке начинания. За навечную задержку этого превращения.

Причем и мгновенность (вот сейчас, в этот момент, в этой точке мир начинается, вот сейчас, тотчас же он погибает...), и вечность (это начинание вечно, кругами расходится в бесконечность) одинаково необходимы и для нравственной и для поэтической закраины современного бытия индивида в "горизонте личности"...

В искусстве "вечный этот мир весь начисто мгновенен (как в жизни только молния). Следовательно, его можно любить постоянно, как в жизни только мгновенно"156 (Б.Пастернак).

Или:

"Весь век удаляется, а не длится любовь, удивленья мгновенного дань".

Поэтика Мандельштама или Пастернака, наверно, глубже проникает в начальную "двойчатку" нравственно-поэтических перипетий XX века, чем преувеличенно заторможенная поэтика Маяковского. В поэтике и поэзии Маяковского речь идет о тотально всеобщем, вселенском пароксизме превращения, исключающем и все другие начала, и сам парадокс извечного бытия заново творимого мира. Формирование моего мира здесь целиком впитывает в себя все другие возможные миры, начисто обезлюживает жизнь. Космос затаптывает "спору" травы и... обретает облик (?) хаоса. Столь же единственный и всепоглощающий мир строит для себя и каждый читатель Маяковского. Исключая (впитывая в свою эгоцентрику) всех других людей, все явления природы. До гиперболы возгоняя свое отчаянное одиночество.

В поэтике Мандельштама или Пастернака речь (именно речь...) идет о таком моем (даже - подчеркнуто индивидуальном) созидании и восприятии мира впервые, которое не только не исключает, но предполагает такие же (но совсем иные...) возвращения к началу у всех других - не у всех "вообще", но у всех, включенных в круг моего индивидуального общения, взаимообщения, людей, явлений природы, "листьев травы"... "И счастье сотен тысяч не ближе мне пустого счастья ста..." (Б.Пастернак).

И само общение происходит и сама нравственность заново рождается в уединенных точках такого начала - в каждой капле росы, в каждом моменте бытия157. "Не знаю, решена ль загадка эги загробной, но жизнь, как тишина осенняя, подробна" (Б.Пастернак).

Но обязательно - каждый раз заново. И обязательно - каждый раз извечное. До меня и отдельно от меня сущее. - Звезды и - добрые чувства.

Звезд в ковше Медведицы семь.

Добрых чувств на земле пять.

Набухает, звенит темь,

И растет и звенит опять...

Не своей чешуей шуршим,

Против шерсти мира поем.

Лиру строим, словно спешим

Обрасти косматым руном.

О.Мандельштам

Эту подчеркнутую объективность, нравственно переживаемую как откровение и художественно изображаемую как парадокс, эту извечность авторски изобретаемого мира - каждого рассвета, каждого ливня, каждой травинки, становящихся плотью стиха, полюсом нравственного сознания, - точно воплотил в своей поэзии и выразил затем рефлективно Борис Пастернак:

"Для выраженья того чувства, о котором я говорю (чувства объективности моего, авторизованного мной мира... - В.Б.), Пушкин должен был бы сказать не о Татьяне, а о поэме: знаете, я читал Онегина, как читал когда-то Байрона. Я не представляю себе, кто ее написал. Как поэт он выше меня. Субъективно то, что только написано тобой. Объективно то, что (из твоего) читается тобою или правится в гранках, как написанное чем-то большим, чем ты"158. Существен этот пастернаковский сдвиг "на поэму" пушкинского парадокса, сосредоточенного в судьбе Татьяны.

В-четвертых. Те три "узелка на память", которые я только что завязал, были пока сформулированы в редакции 10 - 20-х годов, отталкиваясь от коллизии "гуманизм-артистизм", намеченной Александром Блоком. Но сейчас, к концу XX века, все видится иначе.

Блоковский "артистизм" обнаружил сейчас - в своем тайном ядре - не только игру ролей, но - сопряжение различных форм культуры; различные всеобщности (спектры смыслов) исторического бытия постепенно (а иногда - порывами) подтягивались в одно культурное пространство (XX века) и сопрягались в нем не иерархически, не по схематизму гегелевского "снятия" или просвещенческого "прогресса", но - одновременно, взаимо-соотносительно, равноправно, с векторами в обе стороны (от более ранней культуры - к позднейшей, от более поздней - к более ранней... только еще предстоящей, предугадываемой). Различные смысловые, но значит и нравственные... спектры: "античный средневековый, нововременной; западный, восточный просто событийно оказались в сознании современного человека (европейца, азиата, африканца...) одновременными и сопряженными друг с другом, вступили в сложное диалогическое сопряжение.

Событийно оказались... Это - вновь вспомним - крушение колониальных империй; реальная информационная и экономическая всемирная связь; революционные сдвиги, смещающие и сближающие разные временные пласты; соположение восточного и европейского искусства, художественных форм антики, средневековья (иконопись), современных эстетических новаторств; принцип соответствия и принцип дополнительности в физике - принципы, исключающие иерархическое гегелевское "снятие"... Я сознательно перечислил самые различные по значимости феномены, в совокупности затрагивающие все этажи жизни современного человека. Смыслы различных культур осознаются (и реально существуют) в XX веке уже не как высшие и низшие смыслы; каждый из них с правом претендует на всеобщность, единственность, вершинность, хотя - в нашем современном сознании - они имеют смысл (действительно культурный смысл) только в отношении друг к другу. Только в сопряжении и споре. Но именно в таком одновременном сопряжении (на грани...как сказал бы Михаил Бахтин) они действительно осуществляются как феномены культуры, как неисчерпаемые источники своего культурного смысла, заново порождаемого и трансформируемого только в ответ на вопросы и сомнения других, столь же всеобщих смыслов культуры, других актуализаций бесконечно-возможного бытия.